А ты смелая, сказал он.
Она подняла голову.
Нет просто боюсь подвала.
Живо! Живо! кричал один из дружинников. Вниз! А вы что, ждете особого приглашения?
Подвал был большой, низкий, построенный на совесть, с подпорками, боковыми проходами и освещением. Кругом расставлены лавки, есть распорядители, некоторые прихватили с собой матрасы, одеяла, чемоданы, пакеты и раскладные стулья; жизнь под землей была уже вполне организована. Гребер огляделся. Впервые он вместе с гражданскими очутился в бомбоубежище. Впервые с женщинами и детьми. И впервые в Германии.
Блеклый голубоватый свет обесцвечивал лица, делал всех похожими на утопленников. Неподалеку Гребер заметил женщину в красном халате. Теперь халат стал фиолетовым, а волосы приобрели зеленоватый оттенок. Он посмотрел на Элизабет. Ее лицо тоже выглядело серым и осунувшимся, глаза тонули в тенях глазниц, волосы утратили блеск, казались мертвыми. Утопленники, подумал он. Утонувшие во лжи и страхе, загнанные под землю, в контрах со светом, с ясностью, с правдой.
Напротив него сидела женщина с двумя детьми. Дети жались к ее коленям. Лица у обоих плоские и невыразительные, как бы застывшие. Только глаза жили. Поблескивали в отсветах ламп, большие, широко открытые; когда вой и бешеный грохот зениток нарастали, усиливались, они смотрели на вход, потом скользили взглядом по низкому потолку, по стенам и снова к двери. Двигались небыстро, рывками, следовали за шумом, как глаза парализованных зверей, с трудом и все-таки свободно, проворно и вместе с тем в глубоком трансе, следовали и кружили, и в них отражался тусклый свет. Они не видели ни Гребера, ни даже матери; лишенные способности к узнаванию и выразительности, оба с безликой настороженностью следили за чем-то, чего не могли видеть: за грохотом, который мог оказаться смертью. Они были уже не настолько маленькие, чтобы не чуять опасность, и еще не настолько большие, чтобы разыгрывать бессмысленную храбрость. Сторожкие, беззащитные, отданные на произвол судьбы.
Гребер вдруг сообразил, что такими были не только дети, взгляды всех остальных проделывали тот же путь. Лица и тела замерли без движения, люди вслушивались, причем не только ушами, но и наклоненными вперед плечами, ляжками, коленями, локтями и ладонями. Вслушивались в оцепенении, только глаза следовали за шумом, будто повинуясь беззвучному приказу.
Потом он учуял страх.
В тягостной атмосфере что-то неуловимо переменилось. Грохот снаружи не утихал, но откуда-то как бы повеяло свежим ветерком. Оцепенение отпустило. Подвал наполняли уже не скорченные тела, а снова люди, причем не покорные и не тупые; они шевелились, двигались, смотрели друг на друга. У них снова были лица, а не маски.
Дальше полетели, сказал старик рядом с Элизабет.
Могут и вернуться, возразил кто-то. Так тоже бывает. Сделают крюк и вернутся, когда все выйдут из убежищ.
Давешние дети тоже зашевелились. Какой-то мужчина зевнул. Невесть откуда выбежала такса, принялась обнюхивать все вокруг. Заплакал младенец. Люди развернули свои пакеты, начали закусывать.
Арнольд! громко вскрикнула женщина, похожая на валькирию. Мы забыли выключить газ! Наверняка вся еда сгорела. Почему ты об этом не подумал?
Успокойтесь, сказал старик. При воздушной тревоге город всюду отключает газ.
Успокоишься тут, как же! Потом сызнова включат и вся квартира полна газу! Это ведь еще хуже.
Во время тревоги газ не отключают, объявил педантичный, назидательный голос. Только во время налета.
Элизабет достала из сумочки расческу и зеркальце, причесалась. В мертвенном свете расческа казалась черной, как высохшие чернила, а волосы под ней вздымались волной и словно бы потрескивали.
Скорее бы выйти отсюда! прошептала она. Здесь можно задохнуться!
Еще полчаса ожидания и двери наконец открылись. Они пошли к выходу. Над дверями помещались маленькие замаскированные лампочки. Снаружи ступени лестницы заливал лунный свет. С каждым шагом Элизабет менялась. Словно пробуждалась от летаргии. Тени в глазницах исчезли, свинцовая серость растаяла, медные искры заиграли в волосах, кожа вновь стала теплой, засветилась, жизнь вернулась кипучая, полнокровная, сильнее прежнего, вновь обретенная, не утраченная, драгоценнее и ярче на то краткое время, когда ощущалась именно так.
Они стояли возле бомбоубежища. Элизабет глубоко дышала. Двигала плечами и головой, как животное, выпущенное из клетки.
Эти массовые могилы под землей! сказала она. Как я их ненавижу! Там просто задыхаешься! Она резко отбросила волосы назад. Развалины по сравнению с ними утешение. Над ними, по крайней мере, небо.
Гребер посмотрел на нее. От нее веяло чем-то необузданным, порывистым, когда она стояла вот так у огромной, голой бетонной громады, лестницы которой словно бы вели в ад, но ей только что удалось спастись оттуда.
Пойдешь домой? спросил он.
Да. Куда же еще? Бродить по темным улицам? Хватит, набродилась.
Они пересекли Карлсплац. Ветер обнюхивал их, как огромная собака.
Ты не можешь уехать? спросил Гребер. Несмотря на все, что говоришь?
Куда? У тебя есть на примете комната?
Нет.
Вот и у меня тоже. Тысячи людей остались без крова. Как я уеду?
Верно. Теперь уже поздно.
Элизабет остановилась.
Я бы не уехала, даже если б могла. Ведь тогда я бы вроде как бросила отца в беде. Разве тебе непонятно?
Понятно.
Они пошли дальше. Греберу она вдруг надоела. Пусть делает что хочет. Он устал, изнервничался, и внезапно ему показалось, что сейчас, в этот самый миг, родители ищут его на Хакенштрассе.
Мне пора, сказал он. Встреча у меня, уже опаздываю. Доброй ночи, Элизабет.
Доброй ночи, Эрнст.
Секунду он смотрел ей вслед. А она быстро исчезла в ночи. Надо было проводить ее до дома, подумал он. Правда, без угрызений совести. Вспомнил, что и в детстве терпеть ее не мог. Торопливо отвернулся и зашагал на Хакенштрассе. Но ничего там не нашел. Безлюдье. Только луна да странная, парализующая тишина свежих развалин, словно висящее в воздухе эхо безмолвного крика. В давних развалинах тишина совсем другая.
Бёттхер уже ждал на ступеньках ратуши. Над ним поблескивала в лунном свете бледная морда водостока.
Что-нибудь выяснил? еще издалека спросил он.
Нет. А ты?
Тоже ничего. В больницах их нет, фактически наверняка. Я почти все обошел. Ох, братишка, чего только там не увидишь! Женщин и детей все ж таки с солдатами не сравнить! Идем, тяпнем где-нибудь пивка.
Доброй ночи, Эрнст.
Секунду он смотрел ей вслед. А она быстро исчезла в ночи. Надо было проводить ее до дома, подумал он. Правда, без угрызений совести. Вспомнил, что и в детстве терпеть ее не мог. Торопливо отвернулся и зашагал на Хакенштрассе. Но ничего там не нашел. Безлюдье. Только луна да странная, парализующая тишина свежих развалин, словно висящее в воздухе эхо безмолвного крика. В давних развалинах тишина совсем другая.
Бёттхер уже ждал на ступеньках ратуши. Над ним поблескивала в лунном свете бледная морда водостока.
Что-нибудь выяснил? еще издалека спросил он.
Нет. А ты?
Тоже ничего. В больницах их нет, фактически наверняка. Я почти все обошел. Ох, братишка, чего только там не увидишь! Женщин и детей все ж таки с солдатами не сравнить! Идем, тяпнем где-нибудь пивка.
Они пересекли Гитлерплац. Топот сапог гулко отбивался от стен.
Опять днем меньше, сказал Бёттхер. Ну, что делать-то? Отпуск скоро кончится.
Он открыл дверь пивной. Сели они за столик у окна. Шторы были тщательно задернуты. Никелированные краны стойки поблескивали в сумраке. Судя по всему, Бёттхер здесь не впервые. Хозяйка, не задавая вопросов, принесла два стакана пива, а он проводил ее взглядом. Пышнотелая, так бедрами и покачивает.
Сижу тут один, сказал он. А где-то в другом месте сидит моя жена. Тоже одна. По крайней мере, надеюсь! С ума ведь сойти можно, верно?
Не знаю. Я бы уже рад был, если б знал, что родители где-то сидят. Все равно где.
Н-да. Родители это не то что жена. Без них можно обойтись. Здоровы и хорошо, порядок. Но жена
Они заказали еще по стакану пива, распаковали свой ужин. Хозяйка сновала возле столика. Смотрела на колбасу и на жир:
Хорошо живете, ребята!
Да, живем, отозвался Бёттхер. У нас есть полный отпускной пакет с мясом и сахаром! Не знаем, куда его деть. Он отхлебнул пива и с горечью сказал Греберу: Тебе-то легко. Сейчас вот заправишься, а потом выйдешь отсюда, снимешь шлюху и забудешь о своей беде!
Ты тоже так можешь.
Бёттхер покачал головой. Гребер с удивлением взглянул на него. Столько верности он от старого солдата не ожидал.
Слишком они тощие, приятель, объяснил Бёттхер. Весь ужас в том, что меня как магнитом тянет лишь к очень дебелым женщинам. На других мне прямо-таки смотреть тошно. Тошно и все тут. С тем же успехом можно лечь в постель с вешалкой. Только очень дебелые женщины! Остальные не для меня.
Так ведь вот одна такая. Гребер кивнул на хозяйку.
Ошибаешься! Бёттхер оживился. Тут есть еще большущая загвоздка, приятель. То, что ты видишь, этакий студень, мягкий жир, в котором можно потонуть. Дебелая особа, пышная, хороша, согласен но сущая перина, а не двуспальный пружинный матрас, как моя жена. У ней-то все ровно из стали. Дом дрожал, словно кузница, когда она бралась за дело, штукатурка со стен сыпалась. Нет, приятель, такую на улице в два счета не найдешь.
Он задумался. Гребер вдруг почуял запах фиалок. Огляделся. Цветы стояли в горшке на окне и пахли бесконечно сладко, в этом аромате было сразу все безопасность, родина, надежда и забытые мечты юности налетело с огромной силой, шквалом, и тотчас пропало, но оставило его в таком смятении и усталости, будто ему пришлось с полной выкладкой бежать по глубокому снегу.
Он встал.
Куда собираешься? спросил Бёттхер.
Не знаю. Куда-нибудь.
В комендатуру ходил?
Да. Получил направление в казарму.
Хорошо. Не забудь, тебе надо в комнату сорок восемь.
Ага.
Взгляд Бёттхера лениво следил за хозяйкой.
Я пока тут побуду. Тяпну еще пивка.
Гребер медленно шел по улице в сторону казармы. Ночью захолодало. На одном перекрестке торчали из воронки блестящие трамвайные рельсы. Лунный свет в дверных проемах словно металл. Каждый шаг отдавался гулким эхом, будто по мостовой шел кто-то еще. Кругом пусто, ясно, холодно.