Самое благородное и великолепное, чего я [прежде не] видывал ни здесь, ни в каком другом месте, это невероятное множество народа, рассеянного в этот день по городу в благочестивом порыве, и именно в составе этих обществ. Потому что, кроме большого количества тех, кого мы видели днем и кто пришел к Св. Петру с наступлением темноты, теперь все эти общества в порядке двинулись к собору со свечами в руках, почти сплошь из белого воска, так что город казался охваченным огнем. Думаю, что передо мной пронесли по меньшей мере двенадцать тысяч свечей; поскольку с восьми часов вечера до полуночи улицу заполняло это шествие, проходившее в столь хорошем порядке и так размеренно, притом что это были различные отряды, вышедшие из разных мест, тут по-прежнему не было видно никакого зазора или разрыва; у каждой корпорации имелся свой большой хор с музыкой, все время поющий на ходу, а посреди рядов цепочка кающихся, по меньшей мере пять сотен, которые вовсю хлестали себя вервием, и у всех спина была окровавлена и исполосована самым нещадным образом.
Это загадка, которую я до сих пор не очень хорошо понимаю: они крутились и били себя беспрестанно, все были избиты и жестоко изранены; однако если обратить внимание на то, как они держатся, на уверенность их шага и твердость их речей (потому что я слышал некоторых) и лиц (потому что многие открыли их на улице), то совсем не казалось, будто они делают что-то болезненное и даже серьезное, хотя там были мальчишки лет двенадцати-тринадцати. Совсем близко от меня шел довольно юный паренек с приятным лицом; какая-то молодая женщина, видя, как он изранен, стала жалеть его. Он повернулся к нам и сказал со смехом: Basta, disse, che fo questo per li tui peccati, non per li miei![513] Они не только не проявляют никакого уныния или признаков того, что принуждены к этому делу, но, наоборот, исполняют его весело или, по крайней мере, с такой небрежностью, что вы видите, как они болтают о чем-то постороннем, смеются, кричат, бегают и прыгают по улице, насколько это возможно при такой большой давке, когда все ряды смяты. Встречаются среди них люди, которые разносят вино, которое дают им пить: кое-кто выпивает глоток. Им дают также покрытые сахаром пилюли; и чаще всего те, кто разносит это вино, набирают его в рот, а потом выплевывают, смачивая им концы веревочных бичей, на которых налипает свернувшаяся кровь, так что приходится их смачивать, чтобы разделить; некоторым они выплевывают это же вино на их раны. Судя по их башмакам и штанам, весьма кажется, что это бедняки, продающие себя для этой службы, по крайней мере большинство. Меня убеждали, что им чем-то смазывают плечи; но я сам видел, как оголены их раны и как долго длится истязание, так что никаким снадобьем невозможно унять боль; да к тому же зачем кому-то их нанимать, если это всего лишь притворство и кривлянье?
У этого шествия много и других особенностей. Добравшись к Св. Петру, они там не делали ничего другого, кроме как лицезрели el Viso Santo[514], после чего выходили и уступали место другим.
Дамам в этот день предоставлена большая свобода, поскольку всю ночь улицы полны ими и почти все идут пешком. На самом деле каждый раз кажется, что город весьма изменился, особенно в том, что касается распутства. Прекращаются все завлекательные взгляды и прочие проявления любовной страсти.
Самая прекрасная погребальная церковь это Santa Rotunda[515] из-за своего освещения. Среди прочего здесь имеется большое количество движущихся лампад, которые беспрерывно крутятся сверху донизу.
Накануне Пасхи [25 марта] я видел в [церкви] Св. Иоанна Латеранского головы св. Павла и св. Петра, которые там показывают; на них еще сохранились волосы[516], кожа на лицах и бороды, словно они живы: у св. Петра лицо белое, немного продолговатое, цвет румяный, близкий к кроваво-красному, борода полуседая, раздвоенная, голова покрыта папской митрой; а св. Павел смуглый и черноволосый, лицо более широкое и дородное, борода густая с проседью. Их хранят на некоторой высоте, в особом месте. А вот как их показывают: сперва созывают народ звоном колоколов, потом рывками спускают вниз завесу, за которой и находятся эти головы, одна подле другой. И дают посмотреть на них некоторое время, потребное, чтобы прочитать Ave Maria, и вдруг быстро поднимают завесу; потом снова опускают таким же образом и так три раза подряд; и повторяют этот показ трижды-четырежды за день. Место расположено на высоте одной пики, далее идут толстые железные решетки, сквозь которые головы видно. Снаружи вокруг них зажигают много свечей, но не очень-то легко разглядеть все подробности; я рассмотрел их только за два-три раза. Своей полировкой эти лица имеют некоторое сходство с нашими масками.
В среду после Пасхи [29 марта] г-н Мальдонат, который находился тогда в Риме, спросил мое мнение о нравах этого города, а именно о религии, и нашел, что оно совершенно согласно с его собственным: мелкий люд без сравнения более набожен во Франции, нежели здесь; но богатые, и особенно куртизанки, немного меньше. Он сказал мне еще, что тем, кто убеждал его, будто вся Франция погрязла в ереси, а именно испанцам, которых довольно много в его коллегии[517], он возражал, что в одном только Париже по-настоящему религиозных людей больше, чем во всей Испании, вместе взятой.
Они тянут свои лодки бечевой против течения по реке Тибр тремя-четырьмя парами буйволов.
Не знаю, как другие находят римский воздух, а по мне, так он очень приятен. Г-н де Виалар[518] говорил, что избавился тут от мигрени, и это подтверждает мнение народа, который считает, что этот воздух весьма вреден для ног и благоприятен для головы. Я не знаю ничего столь же враждебного для моего здоровья, нежели скука и праздность: а здесь у меня всегда есть какое-нибудь занятие или что-нибудь настолько приятное, что я мог бы пожелать, по крайней мере, достаточное, чтобы избавить меня от скуки, например, осматривать древности или вертограды[519] то бишь сады, места отрады и редкой красоты, где я узнал, насколько искусство способно преобразить холмистую, неровную и сплошь пересеченную местность, потому что они, умея придать несравненную прелесть нашим равнинным местам, весьма искусно пользуются этим разнообразием. Среди самых красивых вертограды кардиналов дЭсте на Монте Кавалло; Фарнезе, al Palatino; Урсино, Сфорца, Медичи; папы Юлия; Мадама; и кардинала Риарио в Трастевере, Чезио fuora della porta del Populo[520]. Все эти красоты открыты для любого, кто хочет ими воспользоваться для чего угодно, хоть спать там и собираться компанией (если хозяев нет дома, поскольку они этого не любят), или пойти послушать проповеди, которые устраиваются тут в любое время[521], или богословские диспуты; или еще порой какую-нибудь публичную женщину, в чем я нашел вот какое неудобство: они так же дорого продают простую беседу (а это и было тем, чего я искал, желая послушать, как они рассуждают и что говорят о своих уловках) и так же неуступчивы, как в настоящих переговорах [об их услугах]. Все эти развлечения достаточно меня занимали: ни для меланхолии, которая для меня сущая смерть, ни для раздражения тут не было никакого повода ни дома, ни вне его. Рим также весьма приятное обиталище, и могу выставить это в качестве довода: я насладился бы им еще полнее, если бы был благосклоннее в нем принят, поскольку, несмотря на все мои ухищрения и хлопоты, мне удалось познакомиться лишь с его публичным ликом, который он обращает и к самому незначительному чужестранцу[522].
В последнее [число] марта у меня случилась колика и длилась всю ночь, довольно терпимая; но своими резями она растревожила мне живот, и моча сделалась едкой больше обычного. Вышел крупный песок и два камня.
В первое воскресенье после Пасхи я видел церемонию одаривания папой девиц на выданье. Помимо обычной пышности, пешие оруженосцы вели перед ним двадцать пять убранных и весьма богато украшенных лошадей в златопарчовых чепраках и десять-двенадцать мулов в малиновых чепраках, а также несли его носилки, крытые красным бархатом. Впереди ехали четыре всадника и везли четыре красные шляпы на концах неких жезлов, крытых красным бархатом и с позолоченной рукоятью; папа следовал за ними на своем муле. Кардиналы, которые его сопровождали, тоже были на мулах, облаченные в свои архиерейские одеяния, их шлейфы крепились снурком с металлическим наконечником к уздечкам мулов. Девственницы были в количестве ста семи, и каждая в сопровождении старой родственницы. После мессы они вышли из церкви и составили длинную процессию. По возвращении в церковь Минервы[523] они прошли в хор[524], где проводилась эта церемония, целовали ноги папе, и он, давая свое благословение, вручал каждой собственной рукой кошелек из белого дамаста, в котором была расписка[525]. Предполагается, что свою благостыню, которая составляет тридцать пять экю, они получат, найдя себе мужа, да в придачу к этому каждой в тот день достанется белое платье ценой в сорок экю. Их лица были закрыты белыми покрывалами, видны только глаза.
Я уже говорил о приятных сторонах Рима и среди прочего о том, что это самый открытый для всех город мира, где на инаковость и национальные различия обращают внимание менее всего, ибо он по самой своей природе пестрит чужестранцами, тут каждый как у себя дома. Его владыка объемлет своей властью весь христианский мир; подсудность ему распространяется на чужестранцев как здесь, так и в их собственных домах; в самом его избрании, равно как и всех князей и вельмож его двора, происхождение не принимается в расчет[526]. Венецианская свобода градоустройства и польза постоянного притока иноземного люда, который тем не менее чувствует себя здесь в гостях. Поскольку здесь вотчина людей Церкви, то это их служба, их добро и обязанности. Чужестранцев здесь попадается столько же или даже больше, чем в Венеции (поскольку количество иноземного люда, которое случается наблюдать во Франции, в Германии или в других местах, не идет ни в какое сравнение с тем, что стекается сюда), однако местных и проживающих тут гораздо меньше. Мелкий люд наша манера одеваться смущает не более, чем испанская, немецкая или своя собственная, и тут не встретишь бездельника, который не попросил бы милостыню на нашем языке.
Я пытался добиться звания римского гражданина, для чего пустил в ход все мои природные пять чувств, хотя бы ради его былой чести и религиозной памяти о его авторитете. Здесь я столкнулся с затруднениями, но все же преодолел их, не использовав для этого ни покровительства, ни даже ловкости какого-либо француза. Тут был употреблен авторитет самого папы при посредстве Филиппо Музотти, его Maggiordomo[527], который проникся ко мне необычайной дружбой и много хлопотал; он мне спешно переправил послание от третьего дня мартовских ид 1581 года[528], которое было доставлено 5 апреля, надлежащим образом удостоверенное и так же написанное, с милостивыми словами сеньора Джакомо Буонкомпаньи, герцога Сорского, папского сына. Это пустое звание, но мне все же было очень приятно получить его[529].