Говорить о деньгах при маленьких Саре и Бобке ему не хотелось. Неправильно.
Идем. Поможешь поставить чайник.
Шурка хмуро поднялся.
Кухня, к счастью, была пуста. Только булькала кастрюля, испуская мыльный запах: кто-то из соседей оставил кипятить белье.
Шурка пустил из крана струю в чайник.
Если ты хочешь бросить школу хорошо, дядя Яша стал разжигать примус. Я не против.
Он увидел, что в глазах у Шурки блеснуло удивление: не ожидал отката назад. Линия обороны сразу прогнулась.
Я не против, закрепил позицию дядя Яша. Это взрослое решение. Ты имеешь на него право.
Линия обороны зашаталась:
Там все равно одна чушь, пробормотал Шурка.
Только давай и всё делать по-взрослому, пошел в наступление дядя Яша. Школа стоит денег. Немалых денег. Твоя школа за год это моя зарплата за месяц.
Я
Шурка нахмурился. Смотрел на него. Знакомое презрение. С таким лицом он говорил: «Она. Красит. Губы».
А что такое? Ты же честно хотел поговорить? По-взрослому? Ну я тебе и объясняю. По-взрослому. Как есть.
«Боже, что я делаю, услышал себя со стороны дядя Яша. Я ору». Но остановиться уже не мог. Боль шипящими огненными зигзагами убегала от культи по телу вверх. Мешала думать.
Я за школу плачу. А ты вот как? Прогуливаешь?
Мое дело.
И Шурка пошел к двери. Дядя Яша прихрамывая следом:
Стой, когда с тобой разговаривают!
Я все это уже слышал. Ну?
В коридоре их тут же обволок сложный уютный шум: стуко-шорохо-брякание, поверх которого иногда можно было различить чей-нибудь голос. Соседи были дома. Деликатно делали вид, что ничего не случилось, пока дядя Яша сам об этом не заговорит.
Нет, не только твое! Бобка и Сара за их школу тоже надо будет платить. И я, между прочим, не знаю, смогу ли. Так, может, честно и по-взрослому будет не красть у них эти деньги сейчас? Не хочешь учиться в школе отлично! Иди в ФЗУ. Зачем платить зря?
Шуркино лицо захлопнулось.
«Не надо было про деньги», слишком поздно понял дядя Яша. Шурка крутанулся на пятках.
А я и не просил.
Стой!
Хлопнула входная дверь. Дядя Яша, споткнувшись, взмахнул руками, но успел уцепиться за пальто, висевшие на общей вешалке. Вешалка пискнула. Пальто пыхнули разными запахами, как будто это соседи дружно ахнули. У каждого пальто был свой запах, как у соседа голос. Тетя Даша мазутом, Людочка одеколоном, тетя Дуся дымом и горелым, Иван Валентинович шариками от моли. В коридоре было темно. Дядя Яша сел на полку, расплющил задом галоши. Упал спиной в уютную шерстяную копну пальто.
«Я не могу думал он. Я просто не справлюсь».
Лоб его взмок, под мышками горело. «Что я сделал не так? Когда? В какой момент ошибся? Когда взял на себя слишком много?» Ответов не было. Он боялся их, этих ответов.
Отмахнул от лица шерстяной рукав. Кожу, шрамы в том месте, где их обнимало войлочное гнездо протеза, казалось, натерли жгучим перцем. Боль стреляла выше, чуть ли не до самой груди.
Дядя Яша всхлипнул. Отстегнуть бы проклятую штуковину.
А остальное как отстегнуть?
Чей-то палец ударил по выключателю. В коридоре повис желтый свет маленькой близорукой лампочки.
Кто тут? голос тети Даши.
Хотя бы не открывать глаза. Не смотреть никому в лицо.
Яша, ты?
Я не могу, выдавил он. Не справляюсь.
Худо?
Помотал головой:
Длинный был день.
Да уж, гости к вам сегодня косяком, попробовала пошутить тетя Даша. Ну ничего. Мальчишки. Бывает.
Дядя Яша помотал головой:
Протез, соврал. Просто надо привыкнуть.
А к остальному привыкнуть как?
Молодец, похваливала тетя Даша. Правильно! Неча сдаваться. Немца радовать. Вон наши летчики: без ног опять в строй встают, летают, я читала. Читал, небось?
Дядя Яша неопределенно промычал.
Во! Правильно делают. И ты молодец.
Может, и привыкать не надо? А что такого? Если разобраться. Вон, вырос же Пархоменко человеком. Справилось государство. Когда не может семья. Когда семьи нет. «Заткнись!» ужаснулся. Но уже изреченная мысль осталась, как камень на берегу после отлива.
Справишься!
Хотелось провалиться обратно в груду пальто. Остаться в ней. Навсегда.
Просто устал.
«Страшно устал».
Помочь встать?
Не дожидаясь ответа, тетя Даша наклонилась, закинула его руку себе на плечо и, крякнув, заставила встать. У дяди Яши перед глазами лопнули огненные шары. Крепче ухватился за соседку. На лице ее заметил тревогу. Стало за себя стыдно: «Боится, что упаду». Промямлил:
Извините.
Но тетя Даша боялась не этого: «Еще решит, я того-этого, мол, из жалости. Мужикам гордость важна. Калекам особенно». И поэтому, пыхтя под тяжестью, преувеличенно весело балаболила:
Ничо! Мне после трамвайных рельс и шпал всё как перышко! Во жить-то стали! Видал? Роскошь! Трамвайные пути новые кладем! Уж и не вспомнить, как трамваев вовсе не было. Вмерзлые да побитые стояли. А теперь во! Новые пускаем. Видал? Значит, конец войне скоро. То-то.
Когда дядя Яша вернулся в комнату, за столом сидел один Бобка.
Дядя Яша молча стал убирать со стола. Бобка бросился помогать. Поволок грязную посуду мыть.
Дядя Яша выдвигал ящики буфета. Выдвинул. Грязный сверток: кукла Сары. Дядя Яша осторожно провел по ней пальцем. Отдернул. Как будто она могла вскочить, тяпнуть.
Грязная. Никакая не кукла. Носовой платок завязали узлом, получилась голова. На ней были грубо намалеваны глаза. Рот не поместился. Дядю Яшу передернуло. Так ясно он все это снова увидел.
Дорога была похожа на желоб, наполненный грязью. Грязь норовила стащить с него сапоги. Чмокая, с досадой отпускала
«Тогда еще ноги было две», криво усмехнулся дядя Яша воспоминанию.
Он подошел озадаченный: что это? Ведь могли и проехать мимо. Кожа была серой, волосы были серыми. Засохшая грязь покрывала лицо, голову, тело плотной растрескавшейся коркой. Ужаснулся: ребенок! Выдернул, как репку. Лицо ребенка казалось глиняным. Оно пугало больше, чем если бы было мертвым. (А ведь вроде бы столько уже видел; только что видел такое, что что хватит! В вещмешке фляга со спиртом, скорей бы добраться, спирт смывает все воспоминания хотя бы на время, пусть.) Дядя Яша понес ребенка к борту. Прокофьев сверху выпростал руки. Принял. Втянул наверх. Дядя Яша полез в кузов. Прокофьев, поплевывая себе на пальцы, оттирал на глиняном лице глаза. Не вышло: глаза у ребенка были склеены грязью.
Это ж сколько он тут простоял, спросил свою ладонь Прокофьев. На ней остались бурые разводы.
Привезем в часть, расспросим расскажет, дядя Яша постучал по крыше водителю: поехали. Мотор завыл, зазвенели цепи на колесах, зачавкало.
Приедем первым делом его вымоем, поднял палец Прокофьев.
Всю дорогу ребенок молчал. Руки были прижаты к телу, покрытые грязью кулаки казались наростами. Дядя Яша глядел в сторону, жалость выворачивала нутро.
После пятого или шестого ведра, вынесенного санитаркой, разобрались: девочка. Глаза у нее карие, волосы черные. Пальцы розовые. Девочка так и стояла, как ее нашли на дороге: пеньком. Как будто не могла поверить, что корки больше нет. Руки прижаты к телу, сжаты в кулаки. Палец за пальцем дядя Яша стал разворачивать ей кулак. И нашел эту куклу
После пятого или шестого ведра, вынесенного санитаркой, разобрались: девочка. Глаза у нее карие, волосы черные. Пальцы розовые. Девочка так и стояла, как ее нашли на дороге: пеньком. Как будто не могла поверить, что корки больше нет. Руки прижаты к телу, сжаты в кулаки. Палец за пальцем дядя Яша стал разворачивать ей кулак. И нашел эту куклу
Тогда он и решил, что возьмет девочку в семью.
Он думал, что станет лучше.
А стало вот так.
Профессор Петухов сказал, что поражений голосовых связок и речевого аппарата нет.
Профессор Лещенко сказал, что причины неврологические. «Это, значит, когда она снова заговорит?» хрипло спросил дядя Яша, чувствуя, как из-под ноги уходит пол. «Это значит: может, никогда», блеснули в ответ очки. Профессору всё «клинический случай». А для них «может» это день за днем. Дни, часы, минуты вместе.
«Я так устал, подумал дядя Яша. Я больше не могу». Только жаловаться было некому. Кукла таращилась.
Дядя Яша услышал, как стукнула дверь. Бобка насвистывал. Дядя Яша задвинул ящик буфета.
Бобка, ты бы с Сарой это подобрее, сказал дядя Яша.
Он уже не пытался сказать: «сестра».
А что? перебил Бобка. Я же ее не бью!.. А мильтон что сказал: отдаст он мой ножик или не отдаст?.. Что?
«Всё, решился дядя Яша. Больше так нельзя».
Глава 4
Двадцать один! провозгласил Бобка в оконное стекло.
Коленями он стоял на лавке. Руки вцепились в спинку. Грязные подошвы смотрели на всякого, кто пожелает. Раньше бы уже давно нашелся пассажир, который одернул бы: «Мальчик, сядь прилично!» Или: «Мальчик, не вертись!» Или: «Мальчик, ты можешь испачкать других!»
Но сейчас трамвай был почти пуст.
Будто ленинградцы отвыкли ездить на трамваях за ту зиму, когда привыкли ходить пешком: через улицу, через реку, на другой край города.
Двадцать два! радостно брыкнул ногами он.
Мимо проехал черный «виллис». Дядя Яша успел заметить только звезды на погонах. Майор. С водителем. То ли Бобка считал все черные машины. То ли те, в которых ехали военные. То ли с четными номерами. То ли с нечетными.
Двадцать три!
Система у Бобки явно была. Только дядя Яша ее не понимал. Сара сидела напротив. Сжимала свою замурзанную куклу. Шурка старательно избегал смотреть в глаза. Лавки стояли напротив, поэтому давалось это непросто. Шурка выворачивал шею. Дядя Яша видел только профиль.
«Жестоко? Жестоко», всё думал дядя Яша. Он думал всю ночь, пока не забылся сном. И утром. И даже перед тем, как они сели в трамвай: может, не надо так?
Но так надо.
Лучше острая короткая боль. И выздоровление.
Чем медленная гангрена. Гниет, гниет, пока не убьет.
Он вспомнил хирурга в полевом госпитале. Веселого, сильного и румяного, как мясник. С мощными руками в веснушках и рыжих волосах. «Чик и всё», убеждал он дядю Яшу, показывая пальцем на его перебинтованную, отмирающую ногу. Хотелось схватить его за горло и сжимать, пока не вылезут глаза, язык, жизнь. А оказалось, что рыжий весельчак был прав. Лучше стало.
Жизнь всегда лучше.
«Я всё правильно решил, в который раз повторил себе дядя Яша. Пусть знают».
Трамвай остановился.
Двадцать четыре!
Стукнули деревянные двери-гармошки. Впустили сырой холодный воздух и запах пудры.
Мальчик, сядь прилично! Не вертись! Ты же так испачкаешь кого-нибудь.