Э-э-э Мелисса? говорит он.
Джессика, поправляешь ты.
Да. Ты отлично выступила. Молодец, он почти шепчет и смотрит куда-то поверх твоей головы. Все очень хорошо, но но не забывай, пожалуйста, что нужно играть очень тихо. Ты можешь играть тихо?
Да, отвечаешь ты тоже почти шепотом.
Ты помещаешь на подставку скрипки маленькую черную резиновую заглушку и следующие два часа играешь так тихо, что почти не слышишь сама себя. Ты не пропускаешь ни одной ноты, но касаешься струн буквально одним волосом смычка так что получается не звук, а вздох. И в очередной перерыв Композитор уже хвалит тебя.
Ты прекрасно выступила, говорит он и добавляет: Одна просьба: можешь побольше улыбаться?
Без проблем, отвечаешь ты и понимаешь, что сказала это без улыбки. Ты поспешно улыбаешься (за годы «жизни в теле» ты научилась делать это по команде), и Композитор улыбается в ответ. После этого ты играешь еще два часа подряд.
Послеполуденное солнце палит нещадно, и в шатре становится жарко. Прохладным сентябрьским утром шерстяная юбка казалась подходящей одеждой, но сейчас ты вспотела в ней, и шерсть неприятно колется. На шестом часу выступления под фонограмму тебе становится тяжело физически. В старших классах перед региональными мероприятиями ты иногда репетировала с оркестром по восемь часов, но в зале всегда был кондиционер, вы сидели на стульях и перерывы делали гораздо чаще: дирижер репетировал с разными секциями по очереди. Ты никогда не играла без остановки на жаре, будто музыкальный автомат. Пот катится по спине, в горле пересохло, бейгл, съеденный во время перерыва, лежит в желудке мокрым цементом. Ты переносишь вес с ноги на ногу: новые туфли натерли ноги до кровавых волдырей. Ты проклинаешь себя за то, что первые несколько часов работала с такой отдачей. Одна за другой мышцы начинают бунтовать: первыми отказывают плечи, затем спина. К концу шестого часа нестерпимо горят подбородок, шея, руки, запястья и кисти, пылают нервные окончания на кончиках пальцев. К восьмому часу ты горбишься перед микрофоном, как столетняя старуха; руки еле шевелятся.
Чтобы хоть немного отвлечься от невыносимой боли и усталости, ты наблюдаешь за тем, как Композитор общается с покупателями. В отличие от посетителей ярмарки в Нью-Гэмпшире и торгового центра в Массачусетсе, большинство из них, за очень редким исключением, ничего не слышали о нем и его музыке. Ньюйоркцы вальяжно прохаживаются мимо прилавка в своих выходных мокасинах, попивая из стаканчиков с эмблемой «Старбакса».
Похоже на «Титаник», говорят они.
Композитор кивает.
А кто такой Композитор?
Это я, отвечает он.
Ничего больше их не интересует. Никто не спрашивает, какая песня играет сейчас, не отмечает, что мелодия красивая и расслабляющая. Никто не оправдывается перед другими людьми в очереди и не объясняет, что эта музыка помогает им восстановить нервы после развода либо отдохнуть от тяжелой работы с детьми или поддерживает в них силы, необходимые для борьбы с диабетом. Ты ждешь, что кто-нибудь скажет: мол, и у интеллектуалов должны быть маленькие радости вроде этого поддельного саундтрека из «Титаника», не все же ходить по галереям и читать «Нью-йоркер». Но нет. Ньюйоркцы немногословны. Они молча достают кожаные бумажники, отделяют одну хрустящую стодолларовую купюру от пачки и просят дать им девять разных дисков; затем кивают тебе и Ким и уходят так же быстро, как пришли. Кто-то даже оставляет вам с Ким по двадцать долларов на чай. Разница между покупателями в американской глубинке и на Манхэттене (эпицентре элитарной музыкальной культуры) состоит, на твой взгляд, в том, сколько денег они готовы потратить на диски и как быстро они расстаются с наличными.
В шесть вечера Композитор выключает аппаратуру. Ты отклеиваешь скрипку от нижней челюсти. Порожек из розового дерева натер шею над сонной артерией, и ссадина напоминает засос. Вмятины от струн отпечатались на пальцах левой руки, а большой палец правой, восемь часов подряд упиравшийся в колодочку, и вовсе изменил форму и стал похож на обрубок. Композитор вручает тебе гонорар сто пятьдесят долларов за восемь часов игры плюс двадцать долларов чаевых, оставленные одним из покупателей, и твоя протянутая к ним рука трясется, словно у тебя болезнь Паркинсона.
Кажется, самое время поговорить о деньгах, которые Композитор вложил в твою трясущуюся руку, о том, как сильно они нужны тебе и какие отношения у тебя с финансами в принципе. Пора упомянуть также, что необходимость самой зарабатывать на обучение зарабатывать много и быстро отличает тебя от твоих однокурсников, которые в массе своей посещали престижные частные школы-интернаты, обходившиеся их родителям даже дороже, чем Колумбийский университет. А если ты отличаешься от своих однокурсников хоть в Колумбийском университете, хоть в любом другом, это неизбежно приводит к определенной степени изоляции; причем нередко ты изолируешься сама, чтобы защититься от ярости, клокочущей где-то на задворках сознания. Ты дочь врача, и к тому моменту, когда ты окончила школу, твоя семья номинально принадлежала к верхушке среднего класса и считалась в Аппалачии богатой. Однако тебе приходится зарабатывать на обучение рабским трудом, потому что твои родители никогда не слышали о Колумбийском университете и отказались платить непомерную сумму за учебу. Так что в университете «Лиги плюща» ты считаешься бедной. Иными словами, ты богата в одном мире и бедна в другом; кто угодно запутается, особенно если этому кому-то всего восемнадцать. Вдобавок ко всему львиная доля студентов Колумбийского университета происходит из социально-экономического класса, с которым тебе прежде не приходилось контактировать, это прослойка баснословно богатых. В твоем общежитии живут дети тех, кого показывают по телевизору, тех, чьи имена известны каждому американцу. У этих людей есть частные самолеты, особняки в нескольких штатах, нефтяные инвестиции. Это и члены европейских королевских семей, и конгрессмены, и сотрудники Белого дома, и банкиры с Уолл-стрит, и голливудские звезды В общем, теперь самое время поговорить о Больших Деньгах о том, что не принято упоминать без разрешения. Время ступить на минное поле, на котором ты оказалась двойным агентом под прикрытием. Время раскрыть эту тему, в Колумбийском университете еще более табуированную, чем изнасилование.
Прежде всего стоит отметить: главная твоя проблема с Большими Деньгами, как ни странно, заключалась не в том, что денег тебе не хватало. Да, были моменты, когда тебя ослепляла жалость к себе, ты рыдала во влажных пустых общественных прачечных, в то время как все твои друзья уезжали на весенние каникулы в Париж, на озеро Тахо, в Новый Орлеан или на Сен-Мартен. Но это случалось не так уж часто. Тебя не коробило от необходимости постоянно работать и зарабатывать на жизнь абсурдными и опасными для здоровья способами вроде донорства яйцеклеток; ты не расстраивалась из-за того, что не можешь бросаться деньгами, как твои однокурсники. Твои финансовые успехи даже стали для тебя предметом гордости одним из немногих флажков на карте твоей посредственности.
Прежде всего стоит отметить: главная твоя проблема с Большими Деньгами, как ни странно, заключалась не в том, что денег тебе не хватало. Да, были моменты, когда тебя ослепляла жалость к себе, ты рыдала во влажных пустых общественных прачечных, в то время как все твои друзья уезжали на весенние каникулы в Париж, на озеро Тахо, в Новый Орлеан или на Сен-Мартен. Но это случалось не так уж часто. Тебя не коробило от необходимости постоянно работать и зарабатывать на жизнь абсурдными и опасными для здоровья способами вроде донорства яйцеклеток; ты не расстраивалась из-за того, что не можешь бросаться деньгами, как твои однокурсники. Твои финансовые успехи даже стали для тебя предметом гордости одним из немногих флажков на карте твоей посредственности.
Нет, твоя главная проблема с Большими Деньгами была культурной, а точнее географической, корнями уходящей в твое детство, осененное высокими горами. И заключалась она в одном: в Колумбийском университете само существование Денег отрицалось. Финансовые вопросы интриговали и смущали твоих однокурсников (и даже некоторых профессоров) до такой степени, что ты засомневалась: а приходилось ли им вообще когда-либо задумываться о деньгах?
Тебе, дочери врача, было неприятно ощущать себя представительницей аппалачской бедноты среди купающихся в роскоши жителей Восточного побережья. Ребята из твоей школы те, кто бросал учебу и шел работать на птицефабрику в ночную смену; те, кто попадался на удочку армейских рекрутеров, дежуривших за столиком в школьном коридоре; те, кто исчезал из школы, чтобы родить, спивался, подсаживался на наркотики, уходил в техникум, никогда не выбрали бы тебя своим глашатаем. Однако ты все равно говорила от их имени, потому что пылала от негодования, когда студенты Колумбийского университета приписывали свои успехи трудолюбию и таланту, да мало ли трудолюбивых и талантливых ребят в то время разносили кур гриль в забегаловках, мыли полы и потели в базовом лагере? Только теперь, впервые в жизни став бедной точнее, человеком, которого окружающие считали бедным, ты начала замечать эту несправедливость.
Пришло время поговорить и о детках из американских пригородов особом народе с собственной культурой и субкультурами, человеческом виде, с которым общего у тебя столько же, сколько с дикими шимпанзе. В их родных кварталах было так много расслоений и разграничений, что дети, живущие в домах за миллион долларов, практически не встречались с детьми, живущими в домах за восемьсот тысяч долларов. Ты выросла в городке, представлявшем собой самодостаточный мирок, и совершенно не представляла, каково это жить в районе-спутнике, примыкающем к мегаполису. Разграничение по уровню дохода стало для тебя новым понятием. И больше всего ты хотела донести до своих однокурсников, что за пределами богатых загородных поселков и городских кварталов, за оградами элитных школ (чьи названия тебе пришлось запомнить, чтобы ориентироваться во взаимоотношениях студентов, объединявшихся в группы со своими бывшими одноклассниками) есть мир, где большинство людей вообще не ходят в колледж, но вовсе не потому, что они ленивые или тупые. Люди в Аппалачии не умнее и не глупее прочих. Ты пыталась донести это до своих однокурсников и заранее знала, что ничего у тебя не получится. Из твоих рассказов они усваивали другое: на юге Аппалачии говорят со смешным акцентом, ездят в грузовичках с прицепами, едят оленину, сливочное печенье и пьют сладкий чай. Да, сейчас самое время признать: тебе не удалось показать новым знакомым всю удивительную и трагичную сложность своей культуры; вероятно, кто-то из твоих земляков справился бы с этим лучше, но мы никогда об этом не узнаем.
Вместе с тем сам факт, что тебя приняли в Колумбийский университет а скорее всего, это произошло именно благодаря твоему происхождению, твоей географической и культурной идентичности, которую ты прозорливо обыграла в своем вступительном эссе, упомянув и молочных коров, и музыку кантри, еще не означал, что ты легко акклиматизируешься в мире, где действуют совершенно иные культурные и финансовые законы. Система подставила тебя, вынудив стать живым подтверждением всех существующих у северо-восточной элиты предрассудков о сельском Юге.
Конечно, среди девятисот студентов твоего курса хотя бы несколько должны были оказаться бедными (не по меркам Колумбийского университета, а по-настоящему). Возможно, среди них даже нашлись бы твои земляки из Аппалачии. Но если эти студенты и существовали, ты с ними никогда не встречалась вероятно, потому, что много работала и не посещала студенческие мероприятия. Впрочем, может, вы даже и встречались, но умалчивали о своем происхождении из-за стыда или просто потому, что устали обсуждать табуированную тему Денег. За пределами университетского городка, на улицах Верхнего Манхэттена, тоже проживало достаточно бедных, и этим людям денег не хватало на жизнь, а не на обучение, их ситуация была гораздо сложнее и отчаяннее. Под окнами общежития ночами кричал бездомный. Он кричал, как раненый зверь, его вопли наводили ужас. Но ты вскоре научилась не обращать на него внимания, а к концу второго курса уже крепко спала под этот вой.