III
Двадцатилетие
Отослано стогласье назиданий Телесная наивность горько осажена Адажио Ах! Бесконечный эгоизм подростка, прилежный оптимизм: как мир был полон цветами этим летом! Умирание форм и созвучий И хор для утешенья немощи и пустоты! И хор фужеров, и ночных мелодий
На деле, нервы вмиг сорвутся в гон.
IV
Ты все еще в поре антониевых искушений. Забавы половинного задора, позывы подростковой спеси, опустошение и ужас. Но ты за этот труд возьмешься: возможности архитектуры и гармоний восколыхнутся у твоего подножья. И совершенные, нежданные созданья откроются твоим пытаньям. Мечтательно прихлынет близ тебя все любопытство древних толпищ и роскоши досужей. И память с чувствами твои всецело будут пищей для творческого рвения. А что до мира чем он станет, когда ты выйдешь? Во всяком случае, не тем, что видно ныне.
XXXIV. Мыс
Золотая заря и зябкое повечерье встречают наш бриг в открытом море, в виду этой виллы со всеми ее пристройками, которыми занят весь мыс а он не уступит Эпиру и Пелопонесу, или главному из Японских островов, а то и Аравии! Святилища озаряются при возвращении процессий; неоглядные виды современных береговых укреплений; дюны в убранстве жарких цветов и вакханалий; исполинские каналы Карфагена и сваи обманной Венеции; вялые извержения Этны и расщелины в ледниках, где полно воды и цветов; мостки, осененные тополями Германии; откосы диковинных парков, где клонятся кроны японских дерев; и круговые фасады роскошных отелей Скарборо или Бруклина; и рельсы надземки, что опоясывают, пронизывают и перекрывают постройки этого Отеля, возведенные по образцу самых изящных и колоссальных зданий Италии, Америки и Азии, постройки, чьи окна и террасы, полные вечером света, хмеля и свежего ветра, открыты для путешественников и для знати, а днем позволяют и береговым тарантеллам, и даже ритурнелям из долов, славных искусством, дивно украсить фасады Мыса-Дворца.
Перевод Ю. СтефановаXXXV. Сцены
Как прежде Комедия держит аккорды и делит Идиллии:
Сплошные бульвары подмосток.
Долгий пирс деревянный от края до края булыжного поля, где варвары толпою проплывают среди ободранных деревьев.
В проходах черной саржи, в ритм прогулочного шага, под фонари с листвою.
И птицы из мистерий бьются об известчатый понтон, трясомый островным скопленьем из лодок зрителей.
И флейта с барабаном аккомпанируют лирические сцены, клонящиеся в ниши там, под потолком, вокруг салонов современных клубов и зал античного Востока.
Феерия лавирует на вышине амфитеатра, увенчанного порослью, иль вьется и снует для стоеросов, на бровке межкультурья, в тени от колыхания лесин.
И водевили делятся на сцене по бровке стыка десяти кулис, идущих от рядов и до огней.
Перевод Я. СтарцеваXXXVI. Исторический вечер
В какой бы вечер, предположим, ни обнаружился наивнейший турист, сбежавший от наших экономических кошмаров, касанье мастера одушевляет клавесин лужаек; играют в карты в глубине пруда зерцала, проявляющего королев и фавориток, тут и святые девы, и вуали, и сыновья гармонии, и хроматизмы легендарные к закату.
Его бросает в дрожь, когда проносятся охоты с кутерьмою. Комедия сочится на парковых подмостках. Но как нелепы мелкий люд и бедняки в таких дурацких перспективах!
В его покорном взоре Германия под луны громоздится; завиднелись татарские пустыни старинные бунты кишат посередине Поднебесной; по лестницам и королевским тронам невзрачный бледноватенький народец, Магриб и Запады, себя воздвигнет. Потом известные балеты морей с ночами, недорогая химия и нелады мелодий.
Все та же магия буржуазии во всех концах, куда б ни занесла нас почта! И лекарь-недоучка сразу чует, что невозможно дольше поддаваться столь индивидуальному настрою, и мареву телесных угрызений, уже одно признание которых горько.
Нет! Время пропарки, подъятых морей, подземного пламени, сноса планеты и методичнейших истреблений, всего, что незлобиво намечено и Библией и Норнами, а ныне поднадзорно существу вполне серьёзному. На этот раз вершится не легенда.
Перевод Я. СтарцеваXXXVII. Bottom[2]
Хотя и была действительность слишком терниста для моего норова, я очутился все же у моей дамы большущей серо-голубоватой птицей, обсыхающей средь лепнин потолка и тянущей крылья в затеми вечера.
Я был у ног балдахина, несущего ее возлюбленные жемчуга и ее совершенства телесные, большущим медведем с лиловыми деснами и шерстью в сединах печали, с хрусталем серебром консолей в глазах.
Все стало тьма и жгучий аквариум. Поутру задорной июньской зарей я унесся, осел, в поля, трубя, потрясая своей обидой, покуда сабинянки из предместья не бросились мне на сивую грудь.
Перевод В. КозовогоXXXVIII. Г
Все чудовищности уродуют свирепую хватку Гортензии. Ее уединенность механика эротическая. Ее утомленность динамика любящая. Под присмотром детства она в многочисленные эпохи была пламенной гигиеной рас. Ее двери распахнуты нищете. Там нравственность современного люда развоплощается в ее страсть или власть. О, трепет нещадный желторотых любвей на почве кровавой и в кислородном светле! найдите Гортензию.
XXXVIII. Г
Все чудовищности уродуют свирепую хватку Гортензии. Ее уединенность механика эротическая. Ее утомленность динамика любящая. Под присмотром детства она в многочисленные эпохи была пламенной гигиеной рас. Ее двери распахнуты нищете. Там нравственность современного люда развоплощается в ее страсть или власть. О, трепет нещадный желторотых любвей на почве кровавой и в кислородном светле! найдите Гортензию.
Перевод В. КозовогоXXXIX. Движение
Извилистый бег по откосу речных водопадов,
Зияние по ахтерштевню,
Проворство уклона,
Ход необъятный потока
Влекут неизведанным светом
И новейшею химией
Путников через долинные смерчи,
Через торнадо.
Они покорители мира,
В поисках формулы личной удачи;
Спорт и комфорт путешествуют с ними,
Они привозят воспитание
Народов, классов, диких тварей на этом Корабле.
Дурнота и покой
С допотопным еще освещеньем,
С вечерами учений унылых.
Поскольку болтовни среди устройств кровь,
украшения, огонь, цветы,
Взведенные счета на беглом судне,
И можно разглядеть как бы катящуюся
дамбу за водномеханическим путем,
Чудовищный пакгауз их отчетов непрестанно
лучезарен;
Их, загнанных в героику открытий
И в гармонический экстаз.
Среди врасплох пришедших атмосферных
неудобств
Из юности двое, уединившись в ковчеге,
Прощаем ли древнюю дикость?
Поют неусыпно.
XL. Поклонение
Сестре моей Луизе Ванаэн де Ворингем: Синюшный чепчик, раскрытый Северному морю. За потерпевших кораблекрушенье.
Сестре моей Леонии Обуа дАшби. Бау клок летних трав, жужжащий и вонючий. За горячку матерей и их детей.
Люлю, о, демон, кому всегда по вкусу коленопреклоненья подружеского часа, с его незавершённым обученьем. За мужчин! И даме NN.
Подростку, которым я был. Тому святому старцу, в скиту иль миссии.
Духу бедности. И наивысочайшему клиру.
А также и любому культу и месту памятного культа, среди таких событий, где бы надо непременно быть, последовав наитию момента иль нашим собственным и тягостным грехам.
И этим вечером Цирцето вышних льдин, как рыба жирной, иллюминированной словно десять месяцев багряной ночи, (чье сердце и амбра, и spunck), за одинокую молитву, безмолвную как те края ночные, предвосхищающую подвиги, что побуйней, чем сам полярный хаос.
Любой ценой и всеми ипостасями, пускай в метафизическом хождении. Все на этом.
Перевод Я. СтарцеваXLI. Демократия
«Флаг рвется в омерзительный пейзаж, наш говорок приглушит барабан».
«По центрам будет размещаться циничнейшая проституция. Нещадно будут подавляться логичные бунты».
«В раскисшие травленые края! на службе чудовищнейших фабрик промышленных или военных».
«До встречи тут, куда неважно. Мобилизация охотна, и наша философия жестока; несведущи в науках, искушены в удобствах; траншея будущего мира. Вот настоящий ход. Вперед, на марш!»
Перевод Я. СтарцеваXLII. Гений
Он преданность и день насущный, ибо выстроил дом, распахнутый пенной зиме и ропоту лета, он, кем очищены напитки и пища, в ком чарование неразгаданных мест и сверхчеловеческое блаженство стоянок. Он преданность и день грядущий, сила и любовь, которые видятся нам, застоявшимся в ярости и тоске, на лету в штормовых небесах и знаменах восторга.
Он любовь, новонайденная безупречная мера, смысл дивный, нежданный и вечность: машина возлюбленная роковых совершенств. Все мы познали ужас его безвозбранности с нашей вместе: о, наше ликующее здоровье, порыв способностей, Эгоизм влечения и страсть к нему тому, кто нас любит во имя своей немеркнущей жизни!..
И мы вспоминаем о нем, и он странствует Если ж расходится, звенит Осанна, то звенит его весть: «Прочь эти путы суеверий, уютов, эти ветхие тела и лета! С этой эпохой покончено!»
Он не выйдет, не спустится с неба, не искупит гневливости женщин, веселья мужчин и всей этой скверны: ведь это свершилось, ибо он есть и любим.
О, его вихри, липа, концы: в устрашающей смене чистейших форм и движений!
О, неисчерпаемость разума и безбрежность вселенной!
О, его вихри, липа, концы: в устрашающей смене чистейших форм и движений!
О, неисчерпаемость разума и безбрежность вселенной!
Его тело! вожделенный исход, прибой благодати, скрещенной с новым неистовством!
Его взор, его взор! все былые коленопреклонства и муки возвышены вслед.
Его свет! истребление всяческих звучных и подвижных скорбей в музыке более пламенной.
Его шаг! поступь более неисчислимая, чем нашествия древних.
О, мы и Он! гордость более милостивая, чем благость утраченная.
О, мир! и светлая песнь новых бедствий!
Он всех нас узнал и всех возлюбил. Сумеем же в эту зимнюю ночь, с мыса к мысу, от буйного полюса к замку, из толпы к взморью, от взгляда ко взгляду, почти без сил и без чувств, его окликать, его видеть и с ним расставаться и, под бурунами, на гребне снежных пустынь, настигать его вихри, взоры, его тело и свет.
Перевод В. КозовогоПора в аду
(Брюссель, 1873)
Когда-то, насколько я помню, жизнь моя была пиром, где раскрывались сердца, где пенились вина.
Как-то вечером посадил я Красоту себе на колени. И горькой она оказалась. И я оскорбил ее.