Они стали появляться на Родине почти через сорок лет после ее смерти, в самом конце восьмидесятых начале девяностых годов. В это же время уже не тайно мы читали стихи Иосифа Бродского, его потрясающие эссе, чаще всего переведенные с английского на русский. Слава Богу, это случилось еще при его жизни
Он размышлял о подобном «прощении».
Прелестно (его слово), что разрешают Стравинского, и Шагал с Баланчиным уже хорошие люди. Значит, империя в состоянии позволить себе определенную гибкость. В каком-то смысле это не уступка, а признак самоуверенности, жизнеспособности империи. «И вместо того, чтобы радоваться по этому поводу, следовало бы, в общем, призадуматься»
Любоваться бы закатом, млеть от красоты и ни о чем не думать, но почему-то
Закат всегда печальный считала Тэффи.
«Пышный бывает, роскошный <> но всегда печальный, всегда торжественный. Смерть дня.
Всё, говорят, в природе мудро: и павлиний хвост работает на продолжение рода, и красота цветов прельщает пчел для опыления. На какую же мудрую пользу работает печальная красота заката? Зря природа потратилась».
Всё, говорят, в природе мудро: и павлиний хвост работает на продолжение рода, и красота цветов прельщает пчел для опыления. На какую же мудрую пользу работает печальная красота заката? Зря природа потратилась».
Солнце уже спряталось за дом Шаляпина. Пора уходить. Мне надо на Поварскую. По дороге остановилась около бронзовой девочки с бронзовыми цветочками.
Мы едем, едем, едем
Татьяна ПОЛИКАРПОВА
Когда бывает видно другое
Две девчонки, лет девяти, Нюрка и Танюрка, играли за околицей: ныряли в сугробы.
Высокие надувы за длинными совхозными амбарами обрывались отвесными стенками с гребнями, закрученными не хуже, чем у морской прибрежной волны. А меж стеной амбара и снежным обрывом узкая пустота, затишок. Будто метели и ветры, разогнавшись в чистом поле от самого леса, все ж боялись разбить лоб о бревенчатую плотную кладку старинного амбара, тормозили, а снег, что волокли с собой, тут и бросали. Так рос и плотно слёживался зимний откос, чтобы можно было в нем рыть длинные пещёры, а потом, зайдя со стороны поля, идти наугад, да ещё и задом наперёд, к амбарам. И вдруг ка-ак провалишься! Вот ужас-то! Вот счастье! Снег, рассыпчатый внизу, сухой: зима крепко настояна на морозе.
Девчонки прыгали и визжали так, что в ушах звенело. Они уже походили на снеговиков со своими круглыми белыми головами. Пуховые платки на них забиты, затёрты снегом: и не узнать, какого они цвета. Да и пальтишки, чулки, валенки, варежки тоже будто заштукатурены, снежной корой покрылись. У девчат одни лица алеют да блестят глаза
Уж и стемнело давно, хоть было еще не поздно, а девчонкам нипочем. Каникулы начались! Послезавтра Новый год. Танюркина мама говорит особенный. Он новое десятилетие начинает, пятый десяток разменивает: начнётся 1941.
Ну вот, разбили они все пещёры свои, и Танюрка новое придумала:
Нюрк! Давай теперь снизу головой пробиваться, из пещёры наверх!
Давай! Только вот новые же надо рыть
Но Нюрка была человек практичный, смекалистый, тут же догадалась, как быстрей:
Давай не строить, а прямо так, как червяки?
Урра! Давай, кто вперед вылезет!
И девчонки ринулись на снежную стену, ближе подступив к тому углу амбара, мимо которого шла дорога в совхоз от поля и леса. Как два крота, они гребли руками, отталкивались ногами. Захлебываясь чистейшей, пресной на вкус снежной пылью, таранили, темячком вперед, будто рождались заново.
Запыхавшиеся, они вынырнули одновременно и хохотали, глядя друг на друга, ещё по пояс утопая в синеватых сумеречных снегах. И вдруг разом замолкли: перед ними возник человек. Они увидели его, когда он уже был рядом. Вплотную. Над ними
Это был чужой человек: своих они всех знали. Да если б кого и не знали: здесь так не ходят. Человек был во всем белом, ну, может, светлом. Полушубок нагольный некрашеный, это еще бы и ладно, бывает. Но белые штаны! Холщёвые, что ли? Или просто кальсоны? И онучи, и лапти залеплены снегом не хуже, чем сами девчонки: видно, шёл издалека. А на голове, на черных кудрях, над черной, заиндевелой бородой, притеняя блеск необычайных ярких глаз шляпа! Такая белая, грубого войлока, шляпа конусом, какие носят здесь разве что старые татарские бабаи.
Они оторопело смотрели друг на друга: девчонки снизу вверх, и от этого чужак казался им огромным плечистым великаном; а он сверху вниз на маленьких угрязших в снегу круглоголовых. Он первый понял. Покачал головой, усмехнулся:
Ай да девчонки Не признал сначала Думаю, что за куропатки Вроде крупноваты Эк вывалялись Вот вам мамка-то задаст
И вдруг весело приказал:
А ну-ка Сбегайте домой, принесите мне чего поесть. Да живо! Мне ждать недосуг
Девчатам не надо было повторять. Рывком выскочили из снежных нор, что есть духу понеслись к дому Еще бы! Только он заговорил, только зарокотал его густой голос, они поняли, КTO перед ними: Степан Разин!
Осенью привозили в совхоз это кино, про Стеньку. Танюрка потом замучила Нюрку, вызывая ее на бой: сражались на «саблях» палками фехтовали, как в том кино.
Танюрка тогда и мать свою замучила: почему она ее девочкой родила. И требовала себе за то хоть брюки.
«Хорошо, говорила мать, что твои братья маленькие, а то б раздела».
А отцовы были ей слишком уж велики.
Как же хотелось Танюрке быть Степаном Разиным! Или хоть его товарищем Она долго играла в Стеньку. Больше одна, чем с Нюркой. Та соглашалась лишь сражаться. Даже персидской княжной не хотела побыть. Так что вместо персиянки Танюрка бросала в воду простую корягу
Как же хотелось Танюрке быть Степаном Разиным! Или хоть его товарищем Она долго играла в Стеньку. Больше одна, чем с Нюркой. Та соглашалась лишь сражаться. Даже персидской княжной не хотела побыть. Так что вместо персиянки Танюрка бросала в воду простую корягу
Или садилась она на пригорке, откуда хорошо-далеко видно совхоз со всеми его полями и лесами. Подбоченившись левой рукой, ставила правый локоть на поднятое правое колено, подпирала ладонью подбородок: Стенька думает о народе
И вот он возник наяву Он самый! Это и Нюрка признала, сама Нюрка, которая мало верит в волшебства.
Девчонки мчались к дому, еле дыша, молча
«Надо быстрей, быстрей», думала Танюрка, от какой-то непонятной дрожи внутри себя не видя, как следует, что где лежит на кухне «Ой, вдруг он уйдет»
На сковороде под тарелкой она нашла четыре блина, выковыряла остатки масла из банки, высыпала из сахарницы наколотые мелко кусочки сахара Схватила краюху все, что было хлеба
Нюрка ждала ее у ворот с полбуханкой хлеба, подскакивала на месте от нетерпения
Но Стенька ждал их. Сидел на корточках, привалившись спиной к амбару, скрытый снежным надувом от дороги и домов поселка.
Он от них угощение принял, усмехаясь в бороду. Завернул масло в блины, а блины в тряпицу и в карман, сахар в другой, хлеб за пазуху.
Ну, вот, пожую дорогой, вас помяну
И все-то усмехается, поглядывая на девчонок разинским горячим оком Понял, наверное, что его признали, и оттого обомлели
Вот и Рождество уведу от вас, девчонки, а?!
И зашагал, кивнув им слегка, свысока
Они не посмели даже побежать за ним, проводить Только смотрели вслед, пока его светлую фигуру не растворила в себе тьма
Нюрка и Танюрка повернулись друг к другу:
Это что правда? шепотом спросила Танюрка будто смерзшимися губами. Так может быть?
Рождество идет, тоже еле слышно ответила Нюрка. В рождество всё может быть Бабушка так говорит: «Время ломается» Через это видать бывает другое.
A-а выдохнула Танюрка, во все глаза глядя на неволшебную Нюрку, понимая, что сейчас Нюрка выговорила волшебное тайну
И вокруг было волшебно: лиловели снега Глубокие, они прятали, укрывали низенькие избы, а кроткий красноватый свет из окон, словно в благодарность снегу, розоватил ближние к избам сугробы. Небо же было высоким Бескрайним.
Звезды, которые знают всё, смотрели с той высоты будто и не на землю, а куда-то вверх, выше своей высоты, потому и казались такими маленькими и туманными. Им не хотелось глядеть вниз: они-то знали, что принесёт тихой этой земле наступающий год. Теперь-то и мы знаем
Тот далёкий вечер и встреча Нюрки и Танюрки со Стенькой, унесшим всё, что было в их домах съестного, вспомнились им нынче, потому что пора: как раз полстолетия минет с уходящим теперь тысяча девятьсот девяносто первым годом. Должно время переломиться. Пора
Сон о «девятом дне»
Фрагмент из неопубликованной повести «Сны о жизни»
Самый тяжкий сон об одиночестве, без всяких примесей иных смыслов, его можно назвать притчей об одиночестве, случился в городе Москве, в первые месяцы моей там жизни. 1969 год это и год распада моей семьи, и первый год службы в журнале «Работница».
Видимо, так отлились первые впечатления от большого города: его бетонного жёсткого тела, его бесконечных асфальтовых перспектив, его ошеломляющего многолюдия
Всё это я наблюдала из окна двенадцатиэтажного дома издательства «Правда», населенного многочисленными редакциями журналов и газет, «Работница» на десятом.
Дом своим фасадом смотрит на площадь Савёловского вокзала и на могучую плавную арку гигантской эстакады, соединяющей Бутырскую улицу с Новослободской. Она проносит по своей серой бетонной спине тысячи больших и малых безостановочных машин. Вечное движение вот оно перед твоими глазами день за днём, час за часом. Где тут быть человеку Вид за окном, у которого стоял мой рабочий стол, и стал местом действия в том сновидении.
Я всё ещё сижу на работе, хотя уже давно ночь. Ночь перед утром: светает, сереет наше огромное панорамое окно.
Чего я так задержалась здесь, не знаю. Чего-то дописывала, что ли. Теперь, думаю, мне придётся брать такси: общественный транспорт двинется не раньше, чем через три часа.
Вышла и замерла: стояла такая тишина, какой просто не может быть в большом городе. Тишина и пустота. И всё вокруг монотонно серое: небо, асфальт, дома Страна без цвета и теней.
Медленно двинулась я к эстакаде, но почему-то не свернула под неё, чтобы идти к вокзальной площади, где обычно можно взять такси, а пошла к лестнице, ведущей на эстакаду. А там побрела вверх, в сторону Новослободской улицы, но не по пешеходной полоске, а по самой середине бетонной громады. Здесь не ступала нога дневного человека: это дорога для железных машин. А я вот иду тут, как хочу. А куда хочу не знаю и не ведаю. Иду себе.