Это было грустно, но ситуация оставалась слишком сказочной, чтобы я начал задумываться. Тетя Мэри прелестная, седеющая, умело подкрашенная блондинка, вовсе не скрывающая близкую старость, встретила меня улыбкой, и лишь некоторое усталое раздражение, хотя и не ко мне относящееся, сквозило сквозь прохладную ее приветливость. Я преподнес ей купленные по дороге розы; как оказалось, и это было некстати считалось пустым шиком, тем паче жить-то я намеревался «нахлебником». «Ребячлив мир. Взрослея, мы страдаем». Эту максиму Рильке я понял тогда во всей ее жестокой глубине: наивные мечты о счастливом и беззаботном месяце в Париже обернулись обретением драгоценного, но тяжелого опыта, как в рассуждении самого Парижа, так и общения с дядей.
Мы роскошно отобедали в ресторане гостиницы «Корсар», где провели ночь перед моим приездом Мэри и Костя. В таких заведениях я не бывал никогда. Иррационально-пышное, сумеречное пространство с корзинами цветов и фруктов, сияющей белизной скатертей, неслышными официантами и метрдотелем, странно сочетавшими в себе почтительность и достоинство (каково было видеть это после нашего ресторанного хамства с примесью холуйства, этого таинственного советского феномена). Впервые увидел, как дают пробовать вино перед тем, как разливать его по бокалам, увидел, что нет нужды предлагать меню сначала даме, как полагалось по советскому бонтону, поскольку меню дается каждому, а не одно на весь стол.
Понять мою смешную и даже могущую показаться мещанской восторженность могут лишь те, кто вырос в атмосфере нищеты и унизительного и постоянного хамства, царившей в Советской России.
Родственники отправились соснуть, а я, сытый и хмельной не столько от вина или даже от кока-колы (напитка для меня диковинного), а пуще всего от сказочности происходящего, отправился бродить по Этрета. «Бродить по Этрета»! от одних этих слов моя литературная душа ликовала, времена смешивались, уже чудилось: усатые бонвиваны в канотье и томные дамы с лукаво-глубокими декольте и легчайшими цветными зонтиками обмениваются совершенно нескромными взглядами, дети играют в серсо, колеса ландо, тильбюри, фаэтонов шуршат по песку В пустом кафе я спросил чашку кофе и сел писать письмо, как в книжках о Франции. «Садитесь туда, к окну, мсье, сказала хозяйка, там вам будет спокойнее». (У нас человека, заказавшего лишь кофе и расположившегося писать, просто выгнали бы вон!)
Туман стал прозрачнее, и знаменитые скалы Этрета, давно знакомые по картинам Клода Моне, лучились тусклым многоцветьем знаменитых холстов, поодаль море едва слышно шуршало о блестящую влажную гальку, иногда голоса играющих детей с этим непривычным французским напевом и раскатистым «р» нарушали дремотную тишину наступающего июльского вечера. Много лет спустя, вспоминая этот день, я записал:
Это сон, отличающийся от настоящего сна только еще большим страхом пробуждения и еще тем, что все же проснуться нельзя.
Тетя Мэри, сказав, что не хочет мешать нам говорить по-русски, уехала на поезде, а мы с дядюшкой рванулись сквозь стремительно падающие французские сумерки к Парижу. Не останавливаясь, уже в лиловеющем вечере, миновали Руан с его знаменитым, как в «Истории искусств», и волшебным, как на картинках Доре, собором (ах, Эмма Бовари!), с обольстительными, уже освещенными электричеством витринами, обещавшими мне впервые в жизни столько пошлых радостей, и вылетели на autoroute, многорядную роскошную дорогу. Машина неслась с немыслимой у нас скоростью сто сорок километров в час, так что и стекло было не опустить, но нас легко обгоняли еще более стремительные машины и входившие тогда в моду огромные ревущие японские мотоциклы с почти лежащими на них отчаянными байкерами.
Вспыхнули над автострадой мощные фонари, замелькали элегантные развязки, рекламы сгустились, Париж подступил; пронеслись картинки, которых, думал я, никогда не увижу более, а вслед за тем маленький лифт ар-деко, в темном дереве и никеле, и я вошел в квартиру на последнем этаже богатого и чинного дома под номером 68 на бульваре Сен-Мишель. Богато, но скромно и просто такое сочетание у нас не встречалось (да и нынче едва ли встретишь!). Из окон вид на высокие крыши, темное южное французские небо. Первый раз я был в Париже в приватном доме, в «своей» комнате, меня ждал целый месяц парижской беспечной и безбедной, совершенно свободной и счастливой жизни. Мы еще что-то съели, дядюшка прокатил меня по уже ночному пустоватому Парижу (в августе парижане разъезжаются на каникулы), освещенный прожекторами Нотр-Дам был прекрасен и нереален. И я не знал, конечно, что начинается мой вечный и мучительный «парижский роман», безысходная, неутолимая ностальгия по городу, в который я всегда мечтал вернуться и который всегда ускользал от меня, даже когда я был в нем.
Потом дядюшка звонил в Нью-Йорк своему родному брату Михаилу Константиновичу, другому моему дяде. И по международному телефону рассказывал ему политический анекдот! Что-то о французском президенте. Это меня решительно доконало. Я вроде бы все знал. Но, оказывается, даже капля обыденной свободы способна перевернуть представление о мире.
Странно было проснуться в комнате одному, снова ощутить: не ждет автобус с товарищами по поездке, стукачом и программой, странно было совсем по-домашнему пить кофе с рогаликами из большой чашки без ручки на кухне, а не в гостиничном ресторанчике.
Первое мое парижское утро провели мы с Константином Константиновичем в Люксембургском саду. Рядом с его домом перейти узенькую улицу Огюста Конта. В саду я был здесь в первый свой приезд семь лет назад счастливым и беззаботным туристом, теперь неторопливо (в Париже это казалось таким странным!) прогуливался, слушая дядюшкины рассуждения о Тейяре де Шардене, апостоле Павле и разных других событиях и персонажах.
Но куда более странным (и страшным) было то, что происходило потом, вперемежку с этими волшебными прогулками по Люксембургскому саду и подарками, которыми меня поначалу баловал Костя.
Первое мое парижское утро провели мы с Константином Константиновичем в Люксембургском саду. Рядом с его домом перейти узенькую улицу Огюста Конта. В саду я был здесь в первый свой приезд семь лет назад счастливым и беззаботным туристом, теперь неторопливо (в Париже это казалось таким странным!) прогуливался, слушая дядюшкины рассуждения о Тейяре де Шардене, апостоле Павле и разных других событиях и персонажах.
Но куда более странным (и страшным) было то, что происходило потом, вперемежку с этими волшебными прогулками по Люксембургскому саду и подарками, которыми меня поначалу баловал Костя.
Дядюшка повел меня в русский книжный магазин. Не помню, какой именно, но уж во всяком случае не советский «Глоб» на улице Бюси. Настоящая эмигрантская книжная лавка.
Я перетрусил до обморока. Язвительный старичок-эмигрант (для конспирации я был представлен как «русский австралиец») показывал мне книжки ужасного издательства «Посев» (это слово я встречал только в гневных и разоблачительных статьях в советской прессе!), эмигрантские газеты, а главное, злобно иронизировал по поводу газеты «Правда» и вообще советской власти.
Мой страх не был таким уж бессмысленным. В ту пору, рассказывали знакомые из «Интуриста», слежка была тотальной. И случалось, наши «службы» платили французским туристам, чтобы те сообщали потом, ежели гиды рассказывали что-нибудь не вполне нормативное. А уж засечь советского путешественника в эмигрантской лавке плевое дело! Кто не ведал подобного страха, не знает, что такое было жить при советской власти.
Вечером меня повезли к дядюшке, как он говорил, «на дачу».
По дороге мне купили роскошную электрическую бритву, и этот эпизод заслуживает отдельного рассказа. Прежде всего, то был первый парижский универмаг, виденный мною вне обморочной суеты запрограммированного туриста.
Многие теперь не помнят, да и помнить не желают, наши магазины 1970-х, где в конце месяца колыхались одуревшие от жары тулпы в надежде, что «выбросят что-нибудь», а когда «выбрасывали», в очередях стояли часами и даже дрались; магазины, где полки и вешалки были заполнены чем-то серым, да и оно, серое, сидело омерзительно и вечно было не тех, которые нужно, размеров; где искательно и тоскливо спрашивали: «Импорт не ждете?»; магазины, где продавщицы, если не хамили, казались пришельцами, магазины, где практически не было ничего.
Но те, кто эти магазины все же помнит, не бросят в меня камень.
Сегодня многие знают: и в парижских магазинах приказчицы бывают не вполне любезны, и нужного размера может (редко!) не оказаться. Не там, разумеется, рай земной, но тогда, по сравнению с нашей пещерной торговлей!.. В универмаге было всего так много, так все светилось и сияло, так пахло роскошными духами, так веяло из кондиционеров свежим воздухом Но бритвы ввергли меня в растерянность. Все они разительно походили на наши «Харьковы», «Бердски», «Агидели», и мне стало неловко за европейских производителей. Я быстро опомнился: сходство было обратным это наши бритвы копировали «Ремингтоны», «Филипсы» и «Брауны» с завидной точностью, вплоть до фасона футляров! Только, в отличие от заграничных, наши не брили.
23. VII. 9 ч. 5 м. Я сижу на железных перилах у самой воды перед замком коннетабля Анн де Монморанси, чья статуя, напоминающая вероккиевского Коллеони, виднеется черно-зеленым силуэтом на фоне туманно-серого неба. Левее пепельно-песочного цвета замок с графитно-синей крышей. Женщина кормит уток. Бьют часы. Герб Конде над воротами, цветы в окнах привратницкой. Рядом автомобиль с фургончиком молодых длинноволосых англичан, из машины музыка джаз. Ярко-зеленые газоны с желтыми пятнышками цветов. Черные утки плавают, покрякивая, по маршруту, как трамваи, одна за другой, туда-обратно. Голубые и желтые цветы растут и прямо между камнями, которыми облицованы склоны набережной. Толстый человек в очках с двумя батонами под мышкой проехал на мопеде.
Это запись из того же семикопеечного блокнота, сделанная на следующее утро в Шантийи. Дядюшка, привезя меня к знаменитому замку, куда-то уехал. Впервые я был во Франции, да и вообще за границей, совершенно один, вне всякого советского общества, вольный делать что хочу, никуда решительно не спешащий. Один во Франции, перед замком из сказок моего детства. По дорожкам проезжали тоже книжные жокеи (в Шантийи знаменитейшие скаковые конюшни и ипподром).