10 ч. 10 м. Hôtel du Chateau. Сижу перед маленьким ресторанчиком за замком. Толстый хозяин. Навес из зелени. Желтая скатерть, красная салфетка. Дерево вроде рябины. Я один на один с Францией. Надписи на зонтиках-грибках «Bianco», «Cinzano». Опять проезжают жокеи.
В этом ресторанчике я впервые в жизни (опять и еще раз один во Франции!) позавтракал, заказав вовсе не дорогого, но очень книжного «петуха в вине».
Дядюшкина «дача» в местечке Монлоньон, на север от Парижа, между Санлисом и Шантийи, неподалеку от Эрменонвиля, белая штукатуреная вилла в традиционном стиле провинции Валуа. Два этажа (по французским понятиям один: rez-de chaussée и étage). Полдюжины комнат, три ванные, просторная двусветная мастерская-салон, большая веранда, подвальная квартира для шофера-садовника и его семьи все это показалось декорацией фильма про красивую жизнь, хотя обстановка ее и отличалась хорошего вкуса аскетичностью все же хозяин по образованию был архитектором. Сад с настоящей рощей, клумбы с сине-бело-красными (в честь национального флага) цветами, белая дачная мебель и яркий солнечный зонт на террасе, гараж с двумя машинами вся эта киноподобная невиданность, ставшая вдруг средой моего обыденного обитания, оказалась столь же удобной, сколь и нереальной. Что-то от французских романов об «обществе потребления» «Вещи» Жоржа Перека или «Прелестные картинки» Симоны де Бовуар.
Меня горделиво представляли соседям как же, племянник из дикого Союза, по-французски говорит, шерстью не оброс, в носу не ковыряет и даже натурально целует ручку (во Франции чаще лишь склоняются к руке, символически чмокая над нею губами). Соседи были как из хороших французских комедий (а то и водевилей): одну даму, говорившую басом, старую и костистую, в недорогих бриллиантах на подагрических пальцах, в Монлоньоне вполне официально называли «любовница генерала». Отставной бригадный генерал Неро, такой же костлявый и жилистый, как его подруга, жил в доме, над крыльцом которого красовалось стремя генерал был кавалеристом. Я, как требует того французский этикет, обращался к нему «mon général», он же называл меня «князем Андреем» и «votre altesse» (ваше высочество), имея в виду, как потом оказалось, Пьера Безухова и полагая, вместе с тем, что речь идет о романе «Анна Каренина». Были и всамделишные барон с баронессой, отменно воспитанная, породистая, ничем не примечательная чета. Разговоры во время первого же общедеревенского застолья в саду (высокие и тяжелые стаканы с виски, запотевшие бутылки перье, скользящий в серебряных щипцах лед, орешки, оливки, соленое печенье) велись самые бессмысленные: погода, налоги, падение нравов у молодежи. Генерал, зная, что нас не пускают путешествовать за границу, спрашивал, нужно ли нам «разрешение правительства», чтобы «съездить из Ленинграда в Москву». Но все были французы, все говорили по-французски, и я тоже.
Я наслаждался.
Хотелось, однако, в Париж. В Монлоньоне, особенно вечерами, наваливалась темная тоска, недвижно сидели на потолке большие, безвредные, но зловещие бабочки и еще какие-то создания. Я читал «В круге первом» Солженицына. Никогда прежде я и в руках не держал изданных за границей «антисоветских», запрещенных в СССР книг, и мне было жутко. Необычная мощь синкопированной прозы, гордого, непрощающего гнева, странно соседствующих с каким-то очень личным, неостывшим раздражением, слепящие достоверностью реалий шарашки и тюрьмы, и все это во Франции, было от чего впасть в тревогу и печаль.
Дальнейшее «совершенно закрывается туманом», как выражался Гоголь, затем я вижу себя уже наконец в Париже, а не на обольстительной и постылой даче.
И не просто в Париже наедине с ним. Нежаркое солнце падает мне на макушку, прыгает зайчиками, отражаясь от стекол машин и автобусов, вырывает из витрин пятнышки всякой витринной роскоши. Я (я!) сижу на бульваре Капуцинок («Jaime flâner sur les Grands Boulevards» звучит в голове песенка Монтана), я снова в мире мечтаний. Хозяин времени и себе, я живу иначе и вижу иное, чем семь лет назад. На одноногом чугунном столике с круглой мраморной крышкой (guéridon) непривычно густой кофе в маленькой, тяжелого фаянса, с благородной неяркой росписью чашке, красиво упакованные в изящные фантики кусочки сахара (тогда туристы привозили вместо сувениров такие обертки и салфетки), на блюдце странно большая ложка (во французских кафе маленькие кофейные почему-то не заведены). Стараюсь пить кофе с небрежной неторопливостью бывалого парижанина, но дрожу от возбуждения и самодовольства: «Я (я!) пью кофе на бульваре Капуцинок!» пробую одновременно с парижской же задумчивостью писать письмо на голубоватой, странно тонкой почтовой бумаге какое там! Глотаю свою порцию с торопливостью посетителя советского общепита: бежать, бежать! Между моим живым восторгом и реальностью стена толстого зеркального стекла, я под водой, во сне, не прикоснуться мне спокойно и неспешно к Парижу, которого тридцать лет я ждал и хотел.
Потом бар «Колибри» напротив Мадлен, первый в жизни «заграничный» сэндвич, о которых прежде только читал. Назывался «сен-мартен», как французы говорят, composé или mixte сложный, с ветчиной и сыром. Там, глядя сквозь стекло на гигантские колонны Мадлен и вспоминая венчавшегося здесь Bel-Ami, Милого друга, Жоржа Дюруа, вздрогнул, впервые услышав наяву сто раз читанное и у Мопассана, и у Сименона: «Garçon, deux demis!»[11]
По Парижу я не ходил метался. Впору было самому себя щипать за руку: «Проснись, это Париж!» Довольным, тем паче счастливым, бывал редко веселая боль, пронзительная тревога, нетерпение и печаль мучили меня вкупе с угрызениями совести за собственное уныние. Музеи не так меня занимали, как в туристической поездке, да и ведь, казалось, впереди еще месяц! В магазинах хотел все. До слез пожалел маму, когда впервые увидел в «Samaritaine» целые подвалы невиданных у нас хозяйственных приборов! Купил настоящий галстук от Ланвена (не из самых дорогих, но отменный, до сих пор ношу!), чем немало озадачил и даже огорчил дядюшку, полагавшего заботы о туалете и о всякой пошлой роскоши постыдным делом, что не мешало ему одеваться в дорогих магазинах, иметь горничную, шофера и проч. Мне нравилось вежливо и небрежно заказать в кафе «thé-citron» или «une pression»[12], обменяться веселыми любезностями с почтительными гарсонами. Нравилось заходить и в продуктовые лавки, любоваться, как работают продавцы, они по заказу покупателей потрошили кур и рыбу, резали мясо на столько ломтей, сколько просили (диво для советских покупателей!). Беременной покупательнице мясник, похожий на убийцу, вынес из-за прилавка стул: была очередь человека три. Хозяйки покупали провизию небольшими порциями; сначала я думал, согласно советской легенде, из-за нужды и скупости. Но дело, как был уже случай заметить, куда проще: французы не любят несвежих продуктов и запасов, а в лавки ходить любят. Поэтому даже в богатых домах холодильники маленькие.
Нравилось, особенно вначале, когда еще деньги были, взять такси, просто от радости, что машины на каждом углу и шоферы предупредительны. Нравилось тешить себя мыслью, что тебя принимают за своего. Это-то, конечно, было самообольщением: парижанин своих чует за версту (за льё, простите!), но охотно потрафит старательному иностранцу и похвалит его убогий французский язык. Приветлив был тогда Париж, да и я был «сам обманываться рад».
Все же французы переменились, не было уже такой улыбчивости, как семь лет назад, в 1965-м. Толпа не столь лощеная, женщины часто в джинсах, мужчины отрастили длинные волосы, иные ходили и с локонами. Носили яркие гранатовые, голубые, бирюзовые бархатные пиджаки в талию, расклешенные внизу брюки.
Светлы были дни и темны вечера (именно так ощущал я тогда жизнь). Днем я навещал детство, нашел улицу Феру за Люксембургом, где жил Атос граф де Ла Фер; ходил по стене Венсенского замка, смотрел на ров, за которым «двадцать лет спустя» ждал герцога де Бофора тот же Атос вместе с шевалье дЭрбле Арамисом. А рядом с древним донжоном обычные парижские дома, торчит башенный кран строили что-то, свистели машины, мелькал изредка 56-й автобус, метро так и называлось «Chateau de Vincennes». У подножия Монмартра отыскивал знакомые названия и знакомые пейзажи адреса французских художников и писателей столетней давности я знал назубок.
Целый день бродил по аллеям и дорожкам Эрменонвиля. Замка, где прожил последние свои дни Жан-Жак Руссо гостем маркиза де Жирардена. Пирамидальные высокие и легкие, как на картинах Моне, тополя стояли на островке вокруг опустевшей гробницы философа: его прах перевезли в Пантеон еще в 1794 году. В жемчужно-пасмурном небе с воем проносились истребители, видимо, поблизости был военный аэродром.
Вечерами амок выгонял меня, уже совершенно разбитого после дневных прогулок, опять, снова в Париж. На Елисейских Полях царил угрюмый туристический рай, не знаю, зачем меня туда заносило. Томимый опять-таки литературными воспоминаниями, однажды выпил сок в кафе «Фукетс» и испугался: он стоил раз в пять дороже, чем в любом кафе. Зато открыл зал «Рено», странный гибрид ресторана и музея, где посетители обедали, сидя в кабинках наподобие старых машин, а можно было и просто разгуливать, рассматривать настоящие антикварные автомобили. В темном вечернем Париже не так-то сладко одному и почти без денег. Странно привлекательными оказались невиданные игровые автоматы прообразы компьютерных. С тупым, нервическим увлечением я стрелял в кораблики; к счастью, стоило удовольствие недорого.
Вечерами амок выгонял меня, уже совершенно разбитого после дневных прогулок, опять, снова в Париж. На Елисейских Полях царил угрюмый туристический рай, не знаю, зачем меня туда заносило. Томимый опять-таки литературными воспоминаниями, однажды выпил сок в кафе «Фукетс» и испугался: он стоил раз в пять дороже, чем в любом кафе. Зато открыл зал «Рено», странный гибрид ресторана и музея, где посетители обедали, сидя в кабинках наподобие старых машин, а можно было и просто разгуливать, рассматривать настоящие антикварные автомобили. В темном вечернем Париже не так-то сладко одному и почти без денег. Странно привлекательными оказались невиданные игровые автоматы прообразы компьютерных. С тупым, нервическим увлечением я стрелял в кораблики; к счастью, стоило удовольствие недорого.
Был бы я добрее или умнее, я меньше бы ходил по Парижу, хотя бы просто из благодарности сидел бы со странным своим дядюшкой и слушал бы его монологи: в конце концов, он пригласил меня, кормил, поил и баловал не просто для моего удовольствия, но ради того, чтобы обрести какое-то пусть призрачное, но все же ощущение «русской родной души». Но у меня не хватило ни благородства, ни хитрости, чтобы подыграть: Париж владел моими желаниями и страстями.