Но казнь, успокаивающая, в подобных случаях, безумное волнение толпы, при тогдашних обстоятельствах панской республики, возымела действие противоположное. Противники унии тотчас же применили к Наливайку классическую легенду о быке Фалариса и распространили в Украине слух, что Наливайко сожжён панами у мидяному волу. В казацких «хроничках», писанных людьми духовными обыкновенно лаконически, вероятно, страха ради польска, он, так же как и Косинский, был представлен мучеником за древнее благочестие. При отсутствии у нас исторической критики, украинские бытописатели до последнего времени поддерживали в своих ещё менее развитых читателях убеждение, будто бы казаки уже со времён Косинского и Наливайка отстаивали вопрос религиозный, что сказать мимоходом принесло бы не столько славы казацкой общине, сколько вреда успехам просвещения и мирной гражданственности. Это конечно была болтовня, не очень вредная для нашего сравнительно просвещённого времени; но легенды о замуровании Косинского в каменном столбе и сожжении Наливайка в медном быке произвели много серьёзных смут во времена оны, чему свидетельством может служить одно то, что православие, прозвано в противном лагере, Наливайковой сектой, а все православные Наливайками. Наконец всё, по-видимому, улеглось в кровавых, или хоть и не кровавых, но полных горечи могилах: пререкания и ядовитые докоры с обеих сторон умолкли; самые могилы враждовавших за церковь и за церковные имущества забыты, сглажены, застроены домами, засажены садами, засеяны хлебом насущным.
But words are things, and a smali drop of ink,
Falling like dew upon a thought, produces
That which makes thousands, perliaps millions, think.
T is strange, the shortest letter which man uses,
Instead of speech, may form a lasting link
Of ages: to what straits old Time reduces
Frail man, when paper even a rag like this
Survives himself, his tomb, and ali thats his. [86]
Сказанное в этих стихах великим человеком относится не к одним произведениям поэзии: летописные сказания действуют, в свою очередь, могущественно, и, увы! не одни только истинные. Давно похороненное встаёт из гробов силой озарённого новым светом летописного слова и вмешивается в жизнь и дела новых поколений неотразимо. Нелепым легендам, в роде замурования одного гетмана в каменном столбе и сожжения другого в медном быке, обязаны мы появлением в прошлом столетии рукописи, сделавшейся вскоре популярной, под заглавием История Руссов. Она выдана нам за сочинение авторитетного в то время архиепископа Кониского; она наделала украинской интеллигенции много вреда. Своими правдоподобными сказаниями о небывалых событиях и обстоятельствах, [87] это изделие тёмного фанатизма замедлило уразумение международных отношений не только Польши и Южной Руси, но даже этой последней и Руси Северной. Во времена издания в Харькове «Запорожской Старины», сочинены, согласно сказаниям «Истории Руссов», псевдонародные думы о польско-украинском прошедшем, имевшие очевидной целью фанатизировать украинское сердце. Эти думы влиятельный поэт Шевченко, как почти все его сверстники, принимал за произведения самого народа; не сомневался он и в мнимых сказаниях Кониского, которые послужили им основанием. Слепая вера в летописные предания, без научной поверки, была пагубна для него самого и для многих других людей, подчинявшихся действию стихов его. Не чему другому, как влиянию мнимого Кониского и мнимо-народных песнопений «Запорожской Старины», следует приписать фальшивое настроение всей украинской интеллигенции 40-х годов, которой самым громким органом сделался, к сожалению, Шевченко. За Косинского, Наливайка и другие исторические личности, ещё похуже их, представленные в духе исторического сочинительства, унаследованного со времён оных, поплатились тогда пылкие молодые люди, которых способности, без этих легенд и без их нелепого толкования, могли бы найти себе другую работу. Но тем дело не кончилось. Наливайково время продолжало, и продолжает отзываться на живых людях, даже помимо украинцев, не только помимо украинофилов. Старинные религианты и политиканты, исполненные жадной нетерпимости, передавали свои мысли и чувства из поколения в поколение с настойчивостью иезуитов, против которых боролись наши предки, и новейшие последователи этих «слепых вождей» не одного государственного деятеля подвели вписать своё имя в тёмную страницу русской истории. Своекорыстие, благовидная интрига и вкоренённая в сердца наследственная страсть к предательству нашли себе в мутном потоке вымыслов обильную ловлю. Имея в сердце мысль о потере или приобретении доходов, а на устах слова вера, древнее благочестие, единство русского народа (своего рода уния!) и т. п., преемники древних клеветников, возрождавшиеся паки и паки под новыми костюмами, под новыми декорациями и титулами, уготовили и польскому обществу, именно лучшей, великодушной, но обезумленной, части его, ту «чашу гнева», о которой сказано, что и подонки выпьют из неё нечестивые. Так ли, иначе ли, но только казнь Наливайка до сих пор, до настоящего момента, отзывается ещё в сердцах не только потомства палачей, которое гордится ими, но и потомства жертвы, которое сторонится от неё.
ГЛАВА XIV.
Куда девали казаки скарбы свои? Ограниченность их издержек, в противоположность с панами, и обширная область казацкой эксплуатации. Средства к содержанию войска и семейств. Различие между понятиями о себе казаков и шляхты. Успехи колонизации вследствие казацких наездов на мусульман. Параллель двух русских сил воинственной и интеллигентной. Постепенное развитие казацкой корпорации. Внутренние и внешние обстоятельства Речи Посполитой Польской.
Может быть, читатель мой не обратил особенного внимания на то обстоятельство, что коронное войско в казацком таборе на Солонице не нашло богатой добычи. Между тем это обстоятельство характеризует, как первую, так и все последующие казацко-шляхетские войны.
Казаков обыкновенно называют добычниками, и они были добычники. Они даже в песнях своих воспевали добычу, на ряду с рыцарской честью и славой. Но куда девали они добычу свою?
Скудный, почти аскетический казацкий быт мы знаем. Хлиб та вода то казацька еда: вот его конкретное выражение, не говоря уж обо всём, что нам раскрыло пребывание за Порогами Самуила Зборовского, что нам известно из других современных источников о простоте пищи казацкой, и что самые хронички казацкие, писанные обыкновенно тупыми ко всему характеристическому монахами, не преминули выставить, как черту, бросающуюся в глаза каждому. Казацкая одежда поражала всех наблюдателей своей простотой и даже лохмотностью. Французский инженер времён Генриха IV (Боплан) находил её «грубою», сравнительно с казацкой манерой держать себя. Другой учёный воин, француз времён Яна Собиского (Дальрак), по внешнему виду называл казаков «дикой милициею». Такое же впечатление делали они на воеводу Кмиту в XVI столетии и на московского «попа Лукьянова» в конце ХVІІ-го. Стало быть, на еде и на щегольстве одеждой казаки не проживались. Тем и другим резко отличались они от своих антагонистов поляков и их воспитанников южно-русских дворян. Казаки не строили крепостей и дворцов, как польские и польско-русские паны; не имели, до времён Хмельницкого, собственно казацких храмов и следовательно не содержали дорого стоющего духовенства; [88] не тратили денег на воспитание детей своих, как паны, при королевском дворе, при дворах магнатов или за границею; в приобретении за деньги недвижимой собственности отказывало им само польское право, а если они владели займищами, то эти займища не стоили им ничего, кроме охраны саблей да рушницей. О предводителях казацких известно, что они, даже нанимаясь в иноземную службу, не получали особого жалованья, сверх установленного в казацком кругу пая. Опасно раненный под Хотином Конашевич-Сагайдачный не позволил себе такой роскоши, как употребительные тогда у панов лектики под балдахинами, а заготовил простую кибитку, вымощенную сеном и подушками; даже испорченного счастьем Богдана Хмельницкого видали путешественники варящим лично кулиш на сенокосе.
Между тем история полна известиями о казацком добычничанье. В морских походах эти пираты не довольствовались нападением на турецкие корабли: они грабили цветущие побережья Анатолии и Малой Азии, и часто, недели на две, на три, устраивали, варягорусским обычаем, ярмарки среди опустошённой прибрежной страны; на эти ярмарки слетались, как хищные птицы, странствующие по морю и по суше торгаши: греки, армяне, жиды, которые, подобно собакам, питались остатками богатой трапезы своих повелителей турок, и, с инстинктом хищных животных, пронюхивали поживу от казацких набегов. А что это были за ярмарки, можно судить по одному тому, что по свидетельству Жолковского, они «разорили в Туреччине до основания несколько десятков стародавних главных городов, не считая мелких, которые пожгли и опустошили». [89] Таким образом, кроме стад, кроме лошадей, которых казаки угоняли, в случае удачного похода, из окрестностей Тягини, Белгорода, Килии и других поднестровских и заднестровских городов, кроме пленников и пленниц, которых они старались захватить ради выкупа, или для продажи панам, наконец, кроме так называемого «турецкого добра», оружия, конской сбруи, одежд и сафьянов, они привозили домой чистое золото и серебро.
Но область их эксплуатации не ограничивалась миром «бусурменским», где, по их мнению, и сам Бог велел пустошить и грабить: они ту же практику прилагали к единоверным «волохам», как назывались у них вообще жители Молдавии и Валахии; предание гласит, что даже из Венгрии Наливайковы казаки были удалены немецким императором за их нестерпимое хищничество, и Гейденштейн подтверждает это предание, говоря, что Наливайко вернулся из-под Мункача «обременённый добычею». По современной белорусской летописи, казаки, приглашённые правительством воевать шведов, распоряжались на своих стоянках и переходах, как разбойники, и всё из-за добычи. Летописец положительно говорит, что они опустошили город Витебск, набрали в нём много золота и серебра; и по этому поводу рубили знатных мещан по-неприятельски; а возвращаясь домой, каждый из них захватил с собой по нескольку женщин и детей в неволю, совершенно так, как делали они в Туреччине. Лишь только кончился шведский поход, наступил поход московский, в пользу названного Димитрия, которого самозванство, очевидно, устроено кем-нибудь из казацких приятелей, пограничных панов, по образцу тех самозванцев, которые давали случай казакам и казаковавшим землевладельцам вторгаться в Волощину. В московском походе очутилось на первый раз 12.000 запорожцев, [90] а в смутное время Московского государства всё Запорожье, все городовые и панские казаки занялись эксплуатацией единоверцев своих, без малейшего оттенка религиозности, приписываемой нашими историками даже ополчению Наливайка. Таким образом от Синопа и Трапезонта до северных городов Московщины, от берегов Дуная до восточного балтийского поморья, мирное население платило казакам вольную и невольную дань, по мере их домогательства, жадности к добыче и дикой отваги. Куда же девали они свои сокровища?