Слух о появлении Косинского, с его задачей уничтожить привилегии и поставить казацкий присуд на место присуда панского, должен был действовать с не меньшей силой на его современников.
Историки наши удивляются бездействию местных властей, или дворянской самозащиты, в волынском, брацлавском, киевском крае, удивляются потому, что в накопленных дворянами бумагах не находят таких свидетельств о том времени, какие, посредством изустных преданий, мы имеем о времени Колиивщины. От невозможности или неуменья выполнить относительно той эпохи правило: audiatur et altera pars, исторический суд о ней является у нас или неприязненным, или лицеприятным, или же, наконец, тем фантастическим судом, который приближает историю к сказке. Но в казацкой старине, в первых движениях южнорусского общества к завоеванию открытой силой того, что похищено у него кабинетным способом оно почти что неизбежно: именно потому, что казаки делали своё дело, можно сказать, молча, тогда как их противники горланили на всю Европу, и часто преувеличивали их силу, испугавшись опасности, которую сами себе устроили, часто придавали казакам несвойственный им характер, или же, подобно почтенным нашим кабинетникам, объясняли их действия так, как иной методический педагог объясняет действия школьников, вырывающихся из-под его режима. «Удальство, разгул», на языке этих добрых трудолюбцев, для нас то самое, что «шалость» и «непослушание» на языке педагогов, забывающих, в своём усердии к делу, примитивные потребности человеческие. Бездействие местных властей кажется таковым только потому, что вокруг них происходило много озадачившего их действия, точнее сказать говора и таинственного шёпота, в хатах, в куренях, у плугов, на сенокосах и в лесах, как это было в Колиивщину, когда паны совершенно потерялись, прикипели к своим местам и, без того, что мы знаем помимо современных письмён, могли бы также казаться нам бездействующими. Паны времён Косинского не то что бездействовали, а просто не знали, как им быть: новость казацкого заявления о похороненном и забытом вечевом праве, под формой казацкого присуда, ошеломила каждого. Сам князь Острожский, воюя казаков, трусил их и, очевидно, рад был как-нибудь уладить с ними дело. Он после Пятка сдал казаков на руки другим; не шевельнул пальцем, когда они опановали Киев, и вообще относился к ним пассивно. Во время Наливайковщины, он позволял им гнездиться в своих имениях, разбойничать от его имени, и только в письмах к зятю Радзивилу, так сказать заочно, выражал свою досаду на украинских «лотров». Разве не так поступал с «колиями» Младанович?
Я сделал эпизод, чтоб объяснить: как появился Косинский между людьми, нуждающимися в казацком хлебе; как он, подобно пчелиной матке, образовал вокруг себя шумный рой в Белой Церкви; как, после расправы с белоцерковским подстаростием, появился он в Киеве; как захватил там пушки, ружья и огнестрельные снаряды, и как, наконец, начал приводить к присяге на верность казацкому присуду не только всё воспрянувшее от сна, но и всё оцепенелое от новости явления, от непостижимости требования, от страха. «Конец панскому господству!» так, без сомнения, говорили казаки при начале своей долголетней войны (потому без сомнения, что говорили они это в её разгаре). «Земля наша! Мы вызволили её от орды, наше на ней и право!» Тут-то выступали на сцену такие двусмысленной и недвусмысленной нравственности люди, каким был князь Вороницкий, киевский подвоеводий, игравший разом роль и казацкого товарища и панского приятеля, или каким был Рожиновский, которому, во что бы то ни стало, хотелось поравняться со своим паном. Тогдашние бояре, эти бывшие княжеские большаки, вообще остались после татарского погрома ни при чём, были низведены переменой обстоятельств до служения пану на одном, на двух и так далее конях, число которых определяло большую или меньшую их значительность. В этой служебной градации заключалась вся будущность бояр отрозненной Руси. Как люди всё-таки высшего полета, сохранившие о себе традиционное понятие, как о классе почётном, они делались рукодайными слугами деревенской шляхты или военными служебниками пана старосты повыше казаков его, но, не имея герба и шляхетского звания, всегда считались слугами, почти в смысле подданных. Панско-казацкие транзакции наполнены требованиями выдачи изменников, слуг, и запрещением принимать их в казацкую среду: то разумелись бояре путные, конные и какие бы то ни было, наравне с прочими подданными. Этот в старину влиятельный класс народа, возвышенный на севере до значения полутатарских перов и оставленный на юге без места на шляхетском пиру, всего чаще входил в состав казачества, и, может быть, поэтому Боплан не находил в казаке ничего грубого, кроме одежды. Бояре связали казачество с дружинами удельно-вечевого периода, и под знамёнами новых защитников русской земли опять начали «звонить в дедовскую славу».
Теперь, когда порядок вещей в эпоху Кониского для нас ясен, прошу читателя представить себе казаков, проигравших под Пятком дело. По красноречивому описанию панских благодеяний Запорожскому Войску и по многократному повторению казацкой клятвы в пятковском листе, этот лист, несомненно, написан в панском лагере. Но, хоть это была и вынужденная клятва, предположим, что она всё-таки была выполнена, в благочестивом страхе божественной кары, который вовсе не был чужд людям religionis nullius. Казаки Косинского оставили «лежи и приставства» в панских имениях, как было ими обещано, и побрели на свои получумацкие, полувоенные промыслы за Пороги, кстати наступила весна, когда на Низу голота делается рясна, по словам думы, а не то, разошлись по домивках своих, в качестве обезоруженных. Но первая ярмарка, первое шумное сборище в хорошей корчме, неизбежно должны были поднять насущный для множества предприимчивых людей вопрос: «Неужели же так и пропало наше на панах?» Вопрос, равнозначащий с тем, который поднимался некогда в Греции по поводу мифического золотого руна или полумифической аргивской красавицы Елены, в обоих случаях, без сомнения, в чисто экономических видах. «Так это мы для панов тёрли луга и откармливали своим телом комаров, как медведей? Ведь недавно ещё, ещё за нашей памяти, по самый Тясмин с обеих сторон Днепра кочевали татары! а теперь они едва смеют показываться вдали от нашего Славуты, пониже Псла и Ворсклы! Ведь почему панам так затишно на Украине? Потому что казаки стали муром против татар, залегли на татарских шляхах и обезопасили панские займища». Такие размышления отзывались даже в устах защитников казацкого вопроса на сейме: как же им было не высказываться на Украине, где, уже и по замечанию Верещинского, не смотря на убожество самого Киева, каждый «гордился своею вольностью украинскою?» В Киеве, по словам его, продавали только горілицю, да такое пивище, что когда б налить козе в горло, то и коза околела бы; но при такой бедности кияне, по выражению почтенного бискупа, «не хотели показать дорогу ни пану, ни панской собаке». Так было при воинственном Стефане Батории, и конечно не переменилось при богомольном Сигизмунде III. Пьяные от горілиці, от пивища и от собственного буйства, киевские казаки неизбежно должны были прийти, и пришли, к такому решению:
«Не попустімо ляхові Польщі,
Покіль нашої жизності!» [22]
Это значило, что лях не должен лядувать в Польше, [23] хотя бы казаки опять и опять были побиты. С таким решением совпадала, конечно мысль, что присяга волынского товариства Косинского не распространяется на тех, кто не был с ним под Пятком, то есть на всех киевских казаков, самых завзятых, потому что самых убогих, и что Косинский не мог требовать от казачества забвения всех мелких обид его и такой крупной обиды, как та, что князь Острожский договаривался с ханом выгубить казаков. Если предположить, что Косинский, как католик тогдашнего времени, или воспитанник латинской школы, был пропитан иезуитством, то собственная логика eгo совести никак не должна была быть выше логики завзятых киян, готовых к новому восстанию. Но если Косинский был больше казак, нежели шляхтич, больше воин, нежели политик, больше человек, нежели раздражённый неудачей низовой сиромаха, то и в таком случае ему открывалась полная свобода действовать так, как будто пятковский лист никогда не был им подписан. Казакам нужна война; казаки без войны оставаться не могут. Эта дикая в наше время мысль не была дика ни во времена гуманного Гомера, ни в похожее на гомеровские времена столетие кровавого спора казацкого с польско-русской шляхтой.
«И день і ніч войни ждемо,
Поживи не маєм»
кричит в украинской песне олицетворение казачества пугач, усевшись на степном кургане. Гетмана своего казаки величали обыкновенно батьком; гетман называл казаков официозно детьми. Косинский перестал быть казацким батьком для одной купы казаков, но не мог перестать быть им для другой, то есть не мог лишиться вдруг всей своей популярности у казаков. За те же самые свойства, за которые избрали его своим предводителем казаки волынские, могли избрать его гетманом в свою очередь, кияне, а избравши просить у него «казацкого хлеба», как просят хлеба дети у отца. Вспомним, как поступили казаки по избрании гетманом Самуила Зборовского: первым вопросом их было: куда же ты нас поведёшь, пане гетмане? Вопрос нужды и необходимости. Теперь и спрашивать было не надо: война с панами началась; хищные варяго-русские сердца чуяли, что поживы хватит надолго. На Украине стояли тогда вещи по-гомеровски, и наивность казацкая не уступала аргивской, когда нужно было, для казацкого хлеба, осветить ночное небо заревом и наполнить окрестность воплями.
кричит в украинской песне олицетворение казачества пугач, усевшись на степном кургане. Гетмана своего казаки величали обыкновенно батьком; гетман называл казаков официозно детьми. Косинский перестал быть казацким батьком для одной купы казаков, но не мог перестать быть им для другой, то есть не мог лишиться вдруг всей своей популярности у казаков. За те же самые свойства, за которые избрали его своим предводителем казаки волынские, могли избрать его гетманом в свою очередь, кияне, а избравши просить у него «казацкого хлеба», как просят хлеба дети у отца. Вспомним, как поступили казаки по избрании гетманом Самуила Зборовского: первым вопросом их было: куда же ты нас поведёшь, пане гетмане? Вопрос нужды и необходимости. Теперь и спрашивать было не надо: война с панами началась; хищные варяго-русские сердца чуяли, что поживы хватит надолго. На Украине стояли тогда вещи по-гомеровски, и наивность казацкая не уступала аргивской, когда нужно было, для казацкого хлеба, осветить ночное небо заревом и наполнить окрестность воплями.
Косинский, каков бы он там ни был, не мог устоять, и не устоял против искушения. Тут опять является мысль: что он и не боролся с искушением; что, по примеру многих героев древности нового времени, он в собственном сердце носил достаточный запас измены и предательства. Такой предводитель и нужен был казакам; таков был, по натуре своей «казацкий батько» Хмельницкий. И вот раздался новый зов по Украине, настала новая вербовка диких героев равноправности, явилась новая забота о вооружении. Киев стоял перед казаками настежь. На место проигранной под Пятком, нашлась у них другая армата. Кадры будущего войска составились в самое короткое время, во-первых, из людей, знакомых с употреблением оружия, каковы были панские и старостинские бояре, во-вторых, из мещан, побывавших на Низу и, так сказать, помазавшихся запорожеством, наконец, и из действительных запорожцев, запорожцев по ремеслу и по резиденции, которые для торгового или казацкого промысла постоянно сновидали или блукали по Украине, точно прислушиваясь и нюхая воздух, не пахнет ли где войной и добычей. Их осуждать не за что: они, на мой взгяд, были ничем не хуже аргонавтов, пронюхавших золотое руно, или наших варяго-руссов, которые нашли ещё лучшее золотое руно на полянах, деревлянах, дреговичах и проч. С этими кадрами, в числе трёх или четырёх сотен коней, как говорит предание, появился Косинский в Черкассах и продолжал там затягивать новых затяжцев с намерением взять приступом старостинский замок и покарать пана Вишневецкого за то, что он вмешался туда, куда, по мнению казаков, мешаться ему не следовало. Казаки «воевали князя Острожского», [24] а ему какое было до того дело? Они решились проучить вельможного пана. Бильский говорит, что вслед за Косинским водой и сухим путём шли в Черкассы новые казаки на поддержку Косинского. Но, пока они пришли, в Черкассах случилось обстоятельство, непредвиденное ни Косинским, ни его казаками. Мы знаем из устных преданий об уманской трагедии, что хмельные напитки, как всегда и везде, были главным пособием казацкого красноречия, при затягивании затязців, то есть при вербовке волонтёров. В Черкассах, должно быть, шла попойка на широкую ногу. В ней участвовали и старостинские служебники, которым было за обычай оставлять «реймент» пана старосты и переходить под реймент Запорожского Войска. Зашёл на пиру спор, завязалась драка, и одним ударом со стороны какого-то предателя или необачного пьяницы шляхтича прекращена была бурная жизнь пана Криштофа. Случайно ли это сделалось, или преднамеренно, только смерть Косинского была сигналом к нападению на пирующих казаков. Старостинцы перебили защищавшихся и положили конец казацкому бунту.