Побег - Крюкова Елена Николаевна "Благова" 7 стр.


Вот и усадьба пригодилась, думал Епифан, хорошо, что не подожгли.

Рядом с мужиком незаметно возник, закрутился мальчишка. Мальчик этот прибегал-прибегал в усадьбу из ближнего села, примелькался тут, и ему усадьба стала домом, а домой он уж и не убегал. Ночевал мальчишка в безглазой, безоконной кладовке. Кормили его на кухне, как и остальных работников, и важно он усаживался за стол вместе со всеми, и перед ним ставили тарелку и протягивали ему ложку, и он ел – важно, вертя стриженой круглой головой туда-сюда, все подмечая, обо всем быстренько соображая. Епифан сидел рядом с ним; облизывал ложку, просил для мальчика добавки. Себе добавки никогда не просил, как бы ни был голоден. Хлеб Епифан ел медленно, то и дело взвешивая ломоть на ладони, а мальчишка жевал кусок быстро и мелко, смешно двигая челюстями, как белка, что грызет в дупле сосновые шишки. Когда обед заканчивался и угрюмые кухонные бабы начинали сметать крошки со столов мокрыми тряпками, мужик оборачивался к мальчику и выдыхал: «Идем, Иван!»

Мужик шел впереди, Иван подпрыгивал сзади. Они оба выходили на солнцепек, сидели на поваленном дереве, Епифан лузгал семечки, мальчишка крутил на длинной палке железный ржавый обруч, потом вскакивал и катал этот обруч по теплой земле.

Постепенно Епифан переместился с грузовых уличных работ в дом, и непонятно, потихоньку, вошел в спальню, где лежал больной. Понятно, он не пребывал там постоянно; однако когда требовалось переселить больного с кровати на диван, с дивана на стул, к обеденному столу, потом в отдыхальное кресло и обратно в постель – мужик был тут как тут; к нему оборачивали лица: Епифан, помоги! – и он мгновенно появлялся из-за двери: сторожил, ждал, когда позовут. Видно было, какую радость доставляет ему помогать вождю. Когда требовалось больного раздевать перед врачом, переворачивать, когда Ильич не мог сам повернуться, – снова необходим был Епифан; и вот он ласково подхватывал больного под мышки, и нежно и настойчиво потягивал вперед и вверх, все вверх и вверх, и бессильное тело в белом белье словно само вырастало изнутри кровати; доктор задирал рубаху, водил деревянной трубкой по груди, хмурился – вождь опять худел, а не надо бы терять вес, надо бы есть, слышите, хорошо надо питаться, Владимир Ильич! Мужик держал тело вождя почти на весу, и не тяжело ему было.

Мужик был слишком силен; так силен, в его немаленькие уже года, что, кажись, мог запросто подойти к дереву и, туго нажав плечом, дерево повалить.

А под Ильичом он стоял мощно, укреписто, сам как дерево, на развилку его рук можно было опереться и так застыть, отдыхать. Это было настоящее служение работника – хозяину; Ленин для Епифана был не только хозяином страны, но и его самоличным, драгоценным хозяином, ему доверили то, чего другим не доверяли, огромную драгоценность, и на базаре всех земных драгоценностей, на великих вековых весах она вывешивала так тяжко, что сразу перевешивала сокровища иные, – не хотели или не могли отыскивать другого прислужника, но он, опять же как дерево, сам вырос из-под земли рядом, удобно, и искать не надо; мужик часто глядел на вождя с чистой детской радостью, со счастьем, какого он за всю жизнь не мог сыскать в своем селе, среди своих мужиков, это счастье само выбрало его, улыбнулось ему и протянуло ему руку: вставай, Епифан, идем, помогай вождю, в Коммуне остановка!

И мужик – служил. Служил Ильичу как мог.

Высшей наградой ему было, когда Ильич медленно, через силу, поворачивал к нему белое, одутловатое от лекарств лицо и прищуривался, и искры переливались и вспыхивали в минуту назад тусклых глазах больного, и мужик уже знал, что это значит: так, радостным взглядом, без слов, вождь благодарил его. А потом, без сил, закрывал глаза и откидывал голову назад, и всхрапывал, как конь, и возил по губам языком, и Епифан кричал в открытые дверные створки: пить, пить подайте!

И осторожно, но сильными, настойчивыми руками, необоримо, не поспоришь, толкал сидящего в кровати Ильича – лечь.

И больной ложился, будто бы Епифан был врач и приказывал ему.

Надо было слушаться врачей, слушаться Наденьку и слушаться Епифана.


***


(УБИТЫЙ ДНЕВНИК НАДЕЖДЫ КРУПСКОЙ)


Мне невозможно говорить об этом, но я же должна кому-то говорить. Помню такую польскую сказку: девочка вырыла в земле ямку и сказала туда тайну. А потом эту тайну разнесли сороки по всему лесу и по всему свету. Я все время волнуюсь. У меня увеличится в размерах щитовидная железа. Я буду просить доктора Авербаха осмотреть меня, и, возможно, прописать мне йод. Я очень волнуюсь, когда думаю о Володе и его болезни, и я думаю о том, какая он громадная личность, как много он весит на весах истории, и как мы должны его беречь, сберечь, вылечить. Вылечить! Только вылечить! И никак иначе! Зачем тогда были все наши с ним страдания, все наши тюрьмы и ссылки, все подполье, вся эмиграция, зачем я сто башмаков износила по мостовым Европы? Я не хотела жить в Европе. Но мы там жили. Я ощущала себя изгнанницей. А Володя все время повторял мне: Наденька, мы сделаем русскую революцию, сделаем, вот увидишь! И возьмем власть! И все ведь получилось, как он говорил. Как он хотел!

А разве это он хотел? Разве этого хотели не народные массы, сплошной стеной стоявшие за ним? Как можно рассматривать себя самого в отрыве от своего народа? И сейчас весь народ следит за здоровьем Ильича. Весь! В любом уголке нашей страны! Я его болезнь уже выучила наизусть. Я ее затвердила, как стихотворение. Однажды в студеную зимнюю пору. Я из лесу вышел, был сильный мороз. Он заболел в прошлом году. Но врачи говорят, что он заболел гораздо раньше, а в марте прошлого года болезнь лишь начала проявляться, выходить наружу и быть заметной. Мы всегда выезжали на охоту. Володя всегда любил охотиться. Он же хорошо стреляет, просто отлично. И вот мы весной прошлого года поехали на охоту в Абрамцево. Володя так красиво стрелял! Это было глухариное токовище. Глухари чуфыркали и распускали крылья. Володя соорудил шалаш из еловых веток и там прятался, их подстерегал. А потом палил в глухаря – и попадал! Ну, они же слепые от любви. И глухие. Вот Володя выстрелил и вдруг согнулся в дугу. Скрючился, застонал. Присел на пень, стал крепко тереть ногу и морщиться. Я подошла к нему и спросила, что с ним. Он ответил: да ничего особенного, Наденька, не беспокойся, нога затекла. А потом, когда мы приехали домой, он внезапно потерял сознание. Он стоял в дверях, во всем охотничьем облачении, с ружьем за плечом, с ягдташем, и вдруг колени у него подкосились, и он свалился на пол, я так испугалась! Я подбежала к нему и затрясла его, и закричала: «Володя, ты меня слышишь?!» Он ничего не слышал, он лежал на полу без сознания, я подняла ему веко и посмотрела глаз: глаз закатился. Потом глаз задергался, губа задергалась, он ожил. А я уже плакала над ним, будто он умер. Он поднял левую руку, сжал кулак и разжал. Потряс рукой в воздухе. Согнул и разогнул ногу. И, еще лежа на полу, жалобно сказал мне, и язык его плохо слушался: «Наденька, у меня не действует правая рука. И правую ногу я не чувствую!» «Чувствую» он произнес как «сюстую».

Я щупала правую половину его тела. Так хозяйки щупают на рынке сырое мясо. Меня обнял легкий, тихий ужас. Мы перенесли Ильича на диван, я стащила с него охотничий костюм и колола ему кожу иголками. И все спрашивала его: «Чувствуешь?! Чувствуешь?!» Он медленно мотал головой: нет. Потом хотел что-то мне сказать и не смог. Я старалась не плакать при нем. Я раздела его, подняла ему ноги на диван, укрыла его теплым пледом. Я сидела рядом с ним и пела ему колыбельную, как ребенку. Со страху я пела на польском языке. Идзе, идзе сен вечорем, тоне, тоне щвят ве мгле. Слонко зева понад борем, бо ему спачь ще хце.

Как жить? Бороться. Жизнь это борьба, Ильич мне всегда это повторял. Мы не сделали бы и сотой доли того, что сделали, если бы не боролись! Высшее на свете, это борьба. Вот и я борюсь. Борюсь, борюсь, борюсь, а потом возьму и расклеюсь. И плачу-заливаюсь, вот как теперь. И думаю: что же я, я сделала не так? Почему Володя так ослаб? Что происходит у него внутри? Неужели мы оба такие старые, такие дряхлые в пятьдесят с хвостиком лет?

Пятьдесят. Это странная, страшная дата. Я помню двадцатый год. Кровь льется повсюду. Пушки грохочут. Пули свистят. ЧеКа работает не покладая рук. Красный террор в разгаре. На сторону Красной Армии все встают и встают люди. Под красную винтовку, под красное ружье! А у Володи – припадки. Внезапные, когда никто не ожидает подвоха. Идет-идет, вдруг встанет, закатит глаза, обмякнет и упадет. И я ловлю его, держу его на весу, кричу, чтобы мне помогли, если люди есть рядом. А если нет, сама волоку его до кровати. Человек, что потерял сознание, становится таким тяжелым! Он весит, как слон. Однажды он упал на улице. На Красной площади, прямо на мостовую. Это было вечером. Мы решили немного прогуляться. Мотор ждал нас на Никольской улице. Ильич смотрел на Кремль и улыбался, он шептал мне: Надюша, вот же оно, вот, ты представляешь, Россия наша, вся – наша! Нет, это вообразить невозможно! И это правда! Правда! Пра… И тут он выкатил глаза, вытянул вперед руки, зашарил руками в воздухе, будто ловил стрекозу, и стал падать вперед, и упал, и разбил бы себе лоб, если бы я его не подхватила. Но он был такой тяжелый. Я не удержала его. Он лежал на мостовой, прижимаясь к камням щекой. Лежал так мирно, будто спал. Отовсюду стали сбегаться люди. Все, конечно, Ильича узнали! Заахали, заохали. Рослые мужчины помогли донести его до мотора. Наш шофер выпрыгнул из кабины, помог уложить Ильича на заднее сиденье. Мы быстро привезли его в Кремль. Маняша была в шоке. Вызвали с Манежной Анюту. Анюточка очень мне помогла тогда – все делала она: компрессы, растирания, горчичники на шею. Потом приехал доктор и пустил Ильичу кровь. Я смотрела, как с кровати свисает его рука, висит над белым тазом, и в таз с запястья по кисти стекает яркая кровь. Слишком яркая кровь. Ярче нашего красного знамени. Все течет и течет. Володя очнулся. На дне таза кровь выглядела темной. Она что, так быстро темнела? Или у меня темнело в глазах? У меня закружилась голова. Я сама чуть не упала. Маняша довела меня до кресла, и я сидела в кресле и смотрела на таз с кровью и на своего мужа, и думала с ужасом: этим, да, этим, вот этим все кончится.

Такие припадки с ним стали случаться часто. У меня были ушки на макушке. Рядом с ним я чувствовала себя часовым на посту. Володя то надолго терял сознание, то очухивался через пару минут, осознавал, что с ним приключилось, и смущенно на меня глядел: извинялся глазами. Первое время после припадка он еле возил во рту языком. Я с трудом понимала его. Он объяснялся жестами. Иногда рядом с нами оказывался Иосиф. Иосиф приглашал к нам знаменитых врачей, он знал в Москве всех медицинских светил, и даже выписал одного профессора немца, из Германии. А потом и еще немцев пригласил. Иностранцы есть иностранцы. Педантичные и очень знающие. Все доктора сходились в одном: Ильич слишком много работает! Так, на износ, работать нельзя! Он, лежа на высоких подушках, щурился: а кто же тогда будет руководить такой огромной страной? И он был прав: да, а кто же?

У меня в Кремле своя комнатка, и она очень уютная. Я часто ласково глажу свой стол, такой хорошенький столик, на нем лежат мои любимые книги, лежат книги и рукописи Ильича, и всегда-всегда стоят цветы в маленькой темной вазе. Эта ваза фарфоровая, английской фирмы Гарднер. Мне сказали, в этой вазе стояли цветы бывшей царицы Александры. Как хорошо, что Володя отдал приказ всех их расстрелять, Романовых. Если бы они остались живы, они бы наверняка нас убили. Ну, не своими руками, конечно, а подговорили бы кого-нибудь. Старая власть всегда мстительна. Никто из царей и королей никогда не любил революций. И никто не спасся от них. Мы все равно сильнее.

Ильич укладывался спать в своей кремлевской спальне, а я в своей. Я засыпала спокойно, я не боялась никаких покушений, и что кто-то вдруг возьмет и отмычкой откроет дверь, или влезет в окно. А Володя жаловался, что он плохо спит. Ему чудилось, что в его спальню проникают бандиты. Я накапывала ему в стаканчик успокоительных капель. Он пил из моих рук, как теленок. Он так благодарил меня глазами! Ему было трудно говорить. Но он все равно говорил. У меня было ощущение, что у него к языку привязан булыжник, и он еле тащит его на веревке.

Но иной раз я среди ночи просыпалась. И вставала с кровати, и босиком, чтобы не шуметь, выходила из своей комнаты и шла в спальню к Ильичу. У меня был ключ от его спальни. Я тихонько отворяла дверь. И что я видела? Свет. В круге света за столом сидел Володя и писал. Опять работал! Это было ужасно. Доктора же строго-настрого запретили ему работать ночью! Я неслышно подходила к нему сзади и, чтобы не испугать его, тихо кашляла, раз, другой, и шептала: Володичка, ты не спишь? Он вздрагивал всем телом, будто его ударили, и быстро оборачивался, и у него в глазах был ужас. Я гладила его по плечу, ласково, нежно, как кота. Прижималась щекой к его голове и бормотала: Володичка, котик, уже очень поздно, пора спать, спать пора, скоро утро, ну поспи хоть часок, а то у тебя опять будет приступ. Он меня слушался, скидывал жилетку и рубаху, ложился, и я садилась рядом, а он подмигивал мне: ложись рядышком? Я вздыхала и отвечала: да нет, пойду к себе, я тоже выспаться хочу. Укрывала его одеялом и уходила.

Доктора настояли на переселении из Кремля на природу, в деревню. Так мы уехали сюда. Усадьба, и название какое хорошее: Горки, и рядом с Москвой, на моторе недолго ехать, шофер вмиг нас домчал по Каширскому тракту. Как нам понравился наш новый дом! В первый день мы ходили по комнатам, все щупали, трогали, веселились. Кресла обтянуты чехлами! Везде белые колонны! Володя шутил: Надюша, я тут чувствую себя просто-таки Львом Толстым! Я исправно делала ему инъекции камфары. Мы все время, как зайцы, ели свежую капусту. Я сама шинковала листья, мелко-мелко. Маняша переселилась сюда с нами. Она не любит, как я хозяйствую. Смеется над моими пирогами. Но капусту мою она ест. Грызет, зубками молотит! Я заправляю капусту подсолнечным маслом, никакой сметаны, никаких вредных жиров! Бедная Маняша! Несчастная у нее личная жизнь. Можно сказать, никакая.

Мы воскресли! Мы будто родились заново. Такой чистый воздух, такой свежий, бодрящий! Такая красота в парке, в лесу! Ильич первое время занимался блаженным ничегонеделанием. Только и делал, что отдыхал. И я отдыхала вместе с ним. Ну, конечно, появлялись люди из Москвы: и из ЧеКа, и из Политбюро, и из Совнаркома. И учителя приезжали, и докладчики, и военные, однажды мы принимали сразу трех красных генералов. И все время, каждый день, приезжал Иосиф.

Иосиф. Почему я часто не могу на него смотреть? Не могу взглянуть ему в глаза? Он мне противен. А я, я это чувствую, противна ему. У нас обоюдная антипатия. Бестолковое дело задавать себя вопрос: почему. Ответ: потому. Просто он плохой человек. А если еще проще сказать, он рвется к власти. И он ждет смерти Володи. Да! Да! Смерти Володи.

Это очень страшно говорить, такие вещи, и еще страшнее о них думать. Но они правдивы. От них не укроешься. Головная боль пройдет, а отвращение к человеку не пройдет. И еще он привез теперь сюда свою, эту. Да нет, я ничего не имею против нее, она-то как раз хорошая девушка. Но то, что она с ним, это отвращает меня от нее. А Ильич так радуется, когда видит ее. Он радуется ей порой больше, чем мне! А разве он мне радуется? Он мне уже не радуется. Я вижу это. Я это знаю.

Назад Дальше