Девятый всадник. Часть 2 - Аппель Дарья 7 стр.


А пока – сухой стук метронома, стрелка ходит туда-сюда, и девочка в светло-зеленом, под цвет глаз, платье, перехваченным розовым кушаком, играет гамму и слушает счет. Так повторялось изо дня в день. Конечно, были и обеды, и увеселения, и игры с юными принцессами Вюртембергскими, пухловатыми блондинками в кисейных платьях, и другие занятия – этикету, танцам, французскому, на котором девочка Дотти уже настолько свободно говорила, что из памяти почти полностью выветрился ее родной язык, и прочим изящным наукам. Но именно музыкальные занятия она запомнила более всего.

…В один из дней Анна Юлиана познакомилась с соотечественником ее супруга. Доротея запомнила, сколько же было в этом кавалере блеска – не военного, а светского. Мужчины, которых девочка доселе видела, были все грубы, и пахло от них табаком и порохом, и в танцах они были неловки, и даже мальчики уже носили в себе задатки суровой мужественности. Граф Эжен де Анреп – так его звали, и звучало его имя весьма галантно, будто бы прибыл он из Франции, ныне порушенной и полыхающей в огне революции. Они с матушкой беседовали в гостиной, нашли много общего, и Дотти уловила как-то: «Je ne crois pas que vous êtes vraiment le baron Baltique», и тот снисходительно улыбнулся и посмотрел на Доротею так, как на нее доселе никто не смотрел. От этого взгляда ей захотелось убежать, закрыться в комнате. Но она только улыбнулась.

После этого мать отослала ее готовить уроки, но Доротея, прилежно выводя строки из хрестоматии, могла слышать весь разговор.

– Вам скажут, что я был уже женат…

– Какая потеря! – восклицала матушка. – Ведь она была совсем юна.

– Увы, Господь меня не пощадил. Я хотел бы утешиться…

Далее они понизили голоса, но потом Дотти уже услышала:

– Ma fille est très jeune aujourd’hui mais c’est le temps de prendre les décisions pour le demain. (Моя дочь сейчас очень юна, но нынче настало время принимать решения на будущее)

– Mais votre mari… (Но ваш муж…) – возражал Анреп.

– Il sera d’accord avec moi (Он согласится со мной), – уверяла матушка.

Гладкий французский говор наполнял ее душу надеждой, и синие глаза кавалера говорили о многом, и лицо его, тонкое и нежное, виделось перед ней, и руки его соприкасались с ее пальцами в менуэте, и как же это было хорошо…

И на следующий день он присутствовал на уроке музыки, и она трижды сбилась, чувствуя его пристальный взгляд, устремленный на ее спину, прямо между острых лопаток, вырисовывающихся под тугим лифом платья, но отчего-то ей больше не было стыдно и плохо.

– Вы так играли, Dorothée, – проговорил он, после того, как последняя нота поставила точку в музыкальной пьесе. – Я никогда не забуду этой мелодии. И всякий раз, когда буду слышать ее, стану представлять себе вас.

От этих слов покраснела даже сама матушка. Та, нежная блондинка, краснела всегда до корней волос.

– Dites donc… – начала она. – C’est trop tôt. (Скажете тоже… Это слишком рано)

Но он улыбнулся столь же пленительно и даже слегка поклонился.

– Grand merci, – Доротея сделала книксен, ровно так же, как учили, и не могла не чувствовать, как взгляд этого человека оценивает, измеряет ее. Почему она?.. Граф Анреп всегда будет так сидеть, пока она играет? Хоть бы нет. Иначе музыка исчезнет, превратившись в хаос под его пристальным взглядом, устремленным на ее шею, грудь, на рыжевато-золотистую косу, спускающуюся вниз, почти до талии. Иначе даже матушка исчезнет, как лишняя, и Дотти останется с ним наедине. А находиться с этим кавалером наедине ей не хотелось.

Хорошо, что этот Анреп являлся к ним далеко не каждый день. Дотти спрашивала маму о том, что его явления означают, и что он за человек такой, и чуть ли не выдала себя с головой, спросив, был ли он до этого женат, и почему носит гладкое золотое кольцо на левой руке – неужели вдовец? Maman делала вид, будто эти вопросы ее не касаются, что ужасно бесило Дотти. Потом девочка добавила:

– Но пусть он не приходит на уроки музыки. Он мне мешает.

Maman нахмурилась и проговорила:

– Это я решаю, Dorothée, как проходят наши уроки и кто на них присутствует.

Доротея старалась быть послушной дочерью – на прошлое Рождество она именно такое обещание дала – и не смела дерзить матери. А сама стала думать – как же быть, ежели этот Анреп снова явится?

Тот явился еще раз, когда Дотти была свободна от занятий. И поговорил с ней о музыке.

– Вы не хотите учиться играть на флейте? – спросил он.

Доротея покачала головой в изумлении. На флейте?..

– Мне сначала требуется как следует освоить фортепиано, – отвечала она.

– Я так думаю, вы уже освоили его в совершенстве, – улыбка тронула его узкие губы.

– Ах, вы мне безбожно льстите, – в интонации Дотти появилось что-то кокетливое, женское, заставившее вспыхнуть ее собеседника под слоем пудры.

– Ничуть, – тихо произнес он. Дотти закрыла глаза. Многое представилось ей перед взором, и она очнулась ровно тогда, когда поцелуй ожег ее руку. Распахнув веки, она одернула ладонь и спрятала ее за спину, словно та была испачкана. И слова его донеслись сквозь пелену:

– Мое расположение к вам всегда останется неизменным…

– Как и мое к вам, – отвечала она, бледнея. Что все это значит?..

Далее все прекратило что-либо значить, поскольку во время одного из уроков музыки maman резко побледнела и откинулась на спинку кресла. Дотти прервала гамму на половине ноты и встала, устремившись к матери. Девочка никогда не могла забыть, как ее светлое и нежное лицо покрылось синевой, и как темные пятна крови окрасили ткань ее палевого платья, оттороченного белыми кружевами, и как Дотти отчаянно звонила в колокольчик, и прибежали горничные, и подхватили матушку под руку, и как остро пахло лекарствами в затемненной спальне, и как сама Дотти ничего не понимала, кроме одного – матушка изошла кровью и может умереть, потому как кровотечение и бледность – это верная смерть, и продолжалась эта болезнь долго, и надо было писать письма, и девочка быстро, стараясь не ляпать кляксы и помарки, передавала на бумаге то, что мать диктовала ей слабым голосом.

И в последние дни, когда доктор объявил: «Безнадежна», а Доротея отложила перо, дописав последнее материнское послание туда, в Петербург, к венценосной подруге, с поздравлениями в честь восшествия последней на престол, девочка получила странный дар от матери: золотую подвеску с крестом, вокруг которого обвивался цветок розы.

– Помни, я всегда буду рядом с тобой, – произнесла мать. – А теперь… я устала. Пусть позовут Анрепа.

Тот явился, и Доротея подивилась на его рост, на голову выше ее самой, и затем их руки были скрещены, и мать проговорила:

– Благословляю вас обоих. Живите счастливо… вместе.

Так их обручили.

Через три дня мать умерла. И уроки музыки закончились, и Монбельяр тоже закончился, и Доротею, вместе с телом матери, увезли в Ригу, и не было слез, и не было грусти, ибо эта напудренная кукла в розовом платье и белом гробу – не мать ей.

Доротее было одиннадцать лет, и она доселе не знала, что есть горе

Анреп пришел перед тем, как все вещи для отъезда Дотти были собраны, и он говорил что-то о хрупкости и тленности жизни, и вырвал обещание писать, и даже упросил у нее на прощание локон, который она срезала легкомысленно, прямо из косы. В эту минуту она завидовала самой себе, и, несмотря на скорбь, мир был полон красок.

Материнское благословение, такое как везде, и явилась женщина, величественная и строгая, обнявшая ее, сестру и братьев, по которым Дотти так соскучилась, что забыла все скорби, и серое небо, сочившееся дождем, а затем и другая величественная дама, мадам Лафон, принявшая их под опеку.

Других девочек они видели лишь на занятиях; жили они вдвоем, с молоденькой гувернанткой Элен фон Бок, и много вольностей позволялось им, и Дотти могла писать Анрепу куда угодно и когда угодно, и в театр их возили трижды в месяц, где их встречали музыка, огни и рампы.

И Дотти всегда могла подойти к пианино и выразить – чужими нотами и чужими чувствами – что ей одиноко, что она не знает, что будет дальше, и почему их всех, тех, кто у нее остался, так уж необходимо разделить. И золотой кулон – роза и крест – всегда оставался у нее на груди, последнее материнское благословение и завет того, что придет время, и тот, кому она пишет письма на трех страницах каждую неделю, заберет ее снова в комнаты с розовыми обоями и сводчатыми окнами, откуда льются звуки менуэта, а вечером сад освещают мерцающими фонарями, где господа элегантны, а дамы бледны и нежны, где не надо учить то, что не хочется, общаться со скучнейшей старшей сестрой, ходячей добродетелью, и ловить на себе завистливые взгляды других девочек. Она верила, что когда-то этот день настанет, когда-нибудь она вырастет и станет настоящей барышней, как старшие, как фрейлины, как великие княгини и старшие великие княжны. Доротея представляла себе, что волосы ее посветлеют и утратят этот пошловатый медный блеск, а глаза обретут безмятежность вечернего весеннего неба, и кожа станет чистой и белой, и фигура обретет плавность и мягкость, и она научится говорить столь же певуче, и двигаться столь же легко, как великая княгиня Елизавета или великая княжна Елена. И будущее, которым она жила, казалось ей ближе настоящего. Гораздо ближе.

Глава 5

CR (1827)

Многие полагают, что вмешательство России в события, происходящие на юге Европы – дела недавних дней. Но тому уже около сотни лет. С тех пор, как Россия из Московии стала Империей, невозможно не игнорировать существование соседей. И невозможно отвергнуть собственную миссию, заданную еще великой бабкой нынешнего государя. Она провозгласила, можно сказать, новый Крестовый поход по свержению султана, и тогда, в ту пору лишь одна Франция, уже пораженная чумой якобинства, могла противиться этим планам. Сейчас, когда есть все возможности продолжить этот quest и сбить золоченый полумесяц с храма Священной Мудрости, все упираются и прозывают нас сумасшедшими.

Как странно, что я помню, когда началось молчаливое противостояние России, Британии и Франции во Средиземноморье. Более того, в те годы я уже играл определенную роль в политике, несмотря на свой юный возраст. Но в делах дипломатических я ничего не решал, хотя именно тогда понял, как они делаются.

А началось все с Мальты. Покойного императора Павла принято осмеивать за столь явное рвение взять тамошний рыцарский орден под покровительство. Даже говорят, что именно в его увлечении госпитальерами и проявились первые признаки безумия.

На деле же все это имело под собой трезвый расчет. Следовало возобновить войны с якобинцами и ныне активно включаться в войну. Государь клял свою мать еще и потому, что та самоустранилась от войны с якобинцами. Он часто говорил об этом со мной. «Эх, дали бы мне десять лет наперед, и никакой бы революции не было, и Буонапарте никакого не было, и законность с порядком восторжествовали бы в Европе!» – так произносил государь, поднимая вверх руку. Потом добавлял: «Матушка моя Радищева сослала, Ржечь Посполитую в крови утопила, а против жакобинцев ничего не делала. Как думаете, стоило бы нам тогда помочь?» Мне ничего не оставалось делать, как соглашаться. Я тогда мало представлял себе, как делается grand politique. Хотя в глубине души я полагал, что причина – в скупости англичан, помноженной на трусость Бурбонов и на неудачливость австрийцев. Наша же die Alte Keiserin решила обойтись малой кровью, и вполне возможно, что была права. У нее было куда более насущных дел.

После этих разговоров о grand politique сразу же, почти без пауз, шли рассуждения государя о переустройстве Петербурга на манер военной крепости (я не знаю, почему он вел их со мной, а не с генерал-губернатором столицы), о допустимой длине офицерских кос (приходилось натурально мерить аршином каждое утро – вдруг, не дай Боже, волосы успели отрасти за ночь), и о многих прочих мелочах. Император Павел стремился охватить все своим взором, а за любое проявление нерадивости – будь то принадлежность к враждебной ему еще в бытность цесаревичем придворной партии или допущение ношения прохожими круглых шляп, которые, по его мнению, закладывали в покрытые ими головы недозволительные мысли, – следовала отставка. И не тихая-мирная отставка, а практически публичная порка. Доставалось даже великим князьям. Я просто поражался, с какой покорностью великий князь Александр выносит эти взыскания. Любой другой бы взбунтовался. Наследник престола относился к фрунтовой службе со всей серьезностью, и он старался сделать все возможное, чтобы отец его был доволен, что случалось, увы, не часто. Я и сам просыпался и засыпал с мыслью, что могу навлечь на себя неудовольствие, и никто бы не мог угадать, чего это неудовольствие стоило. Вокруг государя собиралась гатчинская партия, в ней первым был печально известный Аракчеев, коего я возненавидел уже тогда.

Впрочем, я хотел написать совсем об ином. О том, зачем императору Павлу на самом деле нужна была Мальта.

Вкратце – неплохая база в Средиземноморье нам не помешала бы. Англичане, которые хотели покровительствовать Ордену, самоустранились, французы готовы были убить Братьев всех до единого и упразднить самую их суть. Несчастные рыцари возопили о помощи, и их услышала третья сила – мы.

Тут мне также следует ввернуть пару слов о дипломатическом искусстве Великого бальи Литты. Это был человек, наделенный большими познаниями и крайне ловкий. Он прекрасно сумел направить романтические порывы государя в нужное русло и получить все, что лично желал (а желания у него были весьма приземленные – деньги, чины и земли, ну и заодно соблазнительная племянница князя Потемкина), и чего желал его Орден. Что он государю такого наговорил, я не ручаюсь, ибо при сих беседах не присутствовал. Впрочем, мое отсутствие во время этих душеспасительных разговоров не гарантировало свободы от подозрений графа Литты, который вместе со своим братом в осень Девяносто восьмого сделался чуть ли не новым фаворитом.

Отмечу, что как раз в ту пору меня приманивали к себе различные партии, и даже моя матушка вздумала вступить в интриги, пользуясь влиянием, которое она с семьей нынче имела при Дворе, и вечно давила на меня с тем, чтобы я поступал в соответствии с ее расчетами. А они были у нее простые – я должен был не переходить дорогу графу Безбородко, которого матушка всячески выгораживала, помогать братьям-остзейцам, особенно приснопамятному фон дер Палену, которого она вывела из опалы, и держаться подальше от «нечестивых папистов» (последнюю фразу матушка всегда произносила шепотом и по-шведски, чтобы лишние уши не услышали). Последнему я был и сам рад, поскольку все, что я видел при Дворе, напоминало мне какую-то дурно сыгранную комедию. Когда мальтийский крест – белый на алом фоне, словно знак-перевертыш символа Ордена, к которому я уже несколько месяцев как принадлежал, – засиял на знаменах, на колетах кавалергардов, – я воистину думал, что пора мне уже уйти в отставку и запереться в деревню.

Самого же меня влекло в кружок Наследника, откуда веяло чем-то здравым. Но меня там никто не ждал. Будущий государь сам был в растерянности и лишь исполнял волю своего отца. Люди вокруг него меня привлекали, среди них я видел тех, кого мог бы назвать друзьями. В этот круг меня ввел молодой князь Пьер Волконский, с которым я поддерживал если не дружбу, то приятельство, но я, как и он, только стоял и слушал, мало высказываясь от себя.

Назад Дальше