Общий уровень доходов в стране воздействует также на ее восприимчивость к демократическим нормам. Если в стране достаточно богатства – так, что не слишком существенно, нуждается ли она в некотором перераспределении доходов и имеет ли оно место, – то ее населению легче принять и одобрить идею, что не имеет особого значения и то, какая именно сторона находится у власти. Но если потеря постов и властных полномочий будет означать для крупных, мощных и влиятельных группировок серьезные потери во многом другом, то эти группировки будут с большей готовностью стремиться сохранять или защищать свою властную позицию любыми доступными им средствами. Аналогично, чтобы гарантированно обеспечить компетентную государственную гражданскую службу и бюрократический аппарат (т. е. всех правительственных чиновников и служащих), необходим определенный объем национального благосостояния. Чем беднее страна, тем сильнее в ней акцент на непотизм – т. е. на поддержку родственников и друзей. А это, в свою очередь, сокращает возможности появления и развития той эффективной бюрократии, которая требуется для современного демократического государства[91].
Примерно подобным же образом представляются связанными с национальным благосостоянием и всевозможные промежуточные и посреднические организации, которые действуют как источники компенсации, уравновешивания или противодействия власти. Токвиль и другие выразители того, что впоследствии стало известным под названием теории «массового общества»[92], приводили много доводов в пользу того, что стране, не имеющей множества разнообразных организаций, которые относительно независимы от центральной государственной власти, присущ высокий диктаторский, равно как и революционный, потенциал. Такие организации служат выполнению целого ряда функций, необходимых для демократии; они воспрещают государству или любому единичному источнику частной власти господствовать над всеми политическими ресурсами; они выступают как источники новых мнений; они могут быть средствами для передачи большим сегментам гражданского населения самых разнообразных идей, особенно идей оппозиционных; они тренируют людей в политических навыках и умениях, помогая тем самым увеличивать уровень их интереса к политической жизни и участия в ней. Хотя нет никаких надежных данных о зависимости между национальными моделями добровольных организаций и национальными политическими системами, свидетельства, полученные при исследованиях индивидуального поведения в разных странах, демонстрируют, что независимо от любых иных факторов люди, которые принадлежат к каким-либо ассоциациям, с большей вероятностью, чем не принадлежащие к ним, дадут демократический ответ на вопросы относительно толерантности и разных вариантов партийных систем, а также захотят голосовать или активно участвовать в политической жизни. В целом можно констатировать следующее: чем человек состоятельнее и лучше образован, тем более правдоподобно, что он будет принадлежать к добровольным организациям, а посему склонность населения тех или иных стран к формированию таких организаций и групп представляется функцией от уровня дохода в них и от возможностей для досуга и использования свободного времени[93].
Политика быстрого экономического развития
Ассоциативная связь между экономическим развитием и демократией привела многих западных государственных деятелей и политических комментаторов к выводу, что основная политическая проблема наших дней порождается давлением в пользу быстрой индустриализации. Они исходили из предположения, что если только слаборазвитые страны сумеют взять успешный старт на пути к высокой производительности, то мы сможем победить серьезную угрозу недавно созданным демократическим государствам, а именно их доморощенных коммунистов. Неким курьезным образом эта точка зрения знаменует победу экономического детерминизма, или вульгарного марксизма, в демократической политической мысли. К великому сожалению для этой теории, политический экстремизм, опирающийся на низшие классы, и в частности коммунизм, можно обнаружить не только в странах с низким доходом, но также в странах, недавно вступивших на путь промышленного развития. Такая корреляция, разумеется, вовсе не является каким-то новейшим феноменом. В 1884 г. Энгельс отметил, что недвусмысленно социалистические рабочие движения развивались в Европе на протяжении периодов быстрого индустриального роста и что эти движения резко шли на спад в ходе последующих периодов более медленных изменений текущего темпа индустриализации.
Это соображение иллюстрируется картиной левых политических движений в Северной Европе, имевших место в первой половине ХХ столетия в тех странах, где социалистические и профсоюзные движения стали теперь относительно умеренными и консервативными. Везде, где индустриализация происходила быстро, внося резкие разрывы между доиндустриальной и индустриальной ситуациями, возникло больше опирающихся на рабочий класс экстремистских движений, а вовсе не меньше. В Скандинавии, например, различия между социалистическими движениями Дании, Швеции и Норвегии могут быть в большой мере объяснены разным темпом индустриализации и ее распределением во времени, на что указал экономист Уолтер Галенсон[94]. Датское социал-демократическое движение и профсоюзы всегда принадлежали к реформистскому, умеренному и сравнительно немарксистскому крылу международного рабочего движения. В Дании индустриализация развивалась как медленный и постепенный процесс. Скорость роста урбанизации также была там умеренной, что хорошо воздействовало на жилищные условия городского рабочего класса. Медленный рост промышленности означал, что в течение всего периода индустриализации значительную долю датских рабочих составляли люди, которые работали в промышленности на протяжении длительного времени, и, следовательно, вновь вливающиеся в нее пришельцы, которых выдергивали из сельских районов и которые могли пополнять ряды тех, кто стал бы базой для экстремистских фракций, всегда находились в меньшинстве. Те левацкие группировки, которые сумели получить в Дании сколько-нибудь заметную поддержку, опирались как раз на быстро развивающиеся отрасли промышленности.
С другой стороны, в Швеции обрабатывающая промышленность с 1900 до 1914 г. росла очень быстро. Это привело к внезапному и бурному росту численности малоквалифицированных рабочих, в значительной степени вербовавшихся в сельских районах, и к соответствующему расширению отраслевых профсоюзов, которые объединяли всех работников отрасли независимо от выполняемой ими работы, но не цеховых, или ремесленных, профсоюзов, куда входили работники определенной профессии или нескольких родственных специальностей, причем достаточно высокой квалификации. Внутри профсоюзов и Социал-демократической партии параллельно с таким развитием событий в промышленности возникло левое движение, выступавшее против умеренной политики, которую обе названные организации выработали и проводили перед наступлением этого большого индустриального подъема. Кроме того, в указанный период появилось также сильное анархо-синдикалистское движение. И здесь упомянутые агрессивные левые движения опять-таки опирались на быстро расширяющиеся отрасли промышленности[95].
Норвегию, последнюю из трех Скандинавских стран, которой предстояла индустриализация, характеризовала еще более высокая скорость указанного процесса. В результате появления гидроэлектрической энергии в этой стране, роста в ней электрохимической промышленности и постоянной потребности в строительстве различных промышленных сооружений в Норвегии за период между 1905 и 1920 гг. количество промышленных рабочих удвоились. Причем, как и в Швеции, это увеличение численности рабочей силы означало, что традиционное умеренное движение цеховых и ремесленных профсоюзов захлестнул поток новых рабочих со средней, низкой и нулевой квалификацией, большинство которых были молодыми мигрантами из сельских районов. Внутри Норвежской федерации труда[96] и Норвежской рабочей партии возникло левое крыло, которое в период заключительных стадий Первой мировой войны захватило контроль над обеими названными организациями. Следует отметить, что Норвегия была единственной западноевропейской страной, все еще находившейся на стадии быстрой индустриализации в тот момент, когда был основан Коминтерн, и ее рабочая партия оказалась единственной, которая в почти нетронутом виде перешла под крыло коммунистов.
В Германии перед Первой мировой войной революционные марксистские левые силы, в большой мере образовавшиеся из рабочих быстро растущих отраслей промышленности, сохраняли за собой значительную поддержку внутри Социал-демократической партии, в то время как более умеренные части этой партии опирались на более стабильные и давно сложившиеся отрасли индустрии[97].
Самой внушительной иллюстрацией зависимости между быстрой индустриализацией и экстремизмом рабочего класса служит российская революция. В царской России численность индустриального «населения» подскочила с 16 миллионов в 1897 г. до 26 миллионов в 1913-м[98]. Троцкий в своей «Истории русской революции» показал, каким образом параллельно росту промышленности шло увеличение частоты забастовок и воинственности в рядах профсоюзов. Вероятно, не является случайным совпадением, что те две страны в Европе, в которых революционные левые силы добились до 1920 г. контроля над доминирующей частью рабочего движения: Россия и Норвегия, – были вместе с тем и странами, где все еще продолжали идти процессы быстрого накопления капитала и базовой индустриализации[99].
Революционные социалистические движения, которые возникают в ответ на напряженности, создаваемые быстрой индустриализацией, идут на спад, как выразился на сей счет Энгельс, всякий раз, когда «переход к крупной промышленности почти закончен… [и] условия, в которых находится пролетариат, теперь уже устойчивы»[100]. Такие страны, в которых «переход к крупной промышленности почти закончен», – это, как мы знаем, именно те индустриально развитые страны, где марксизм и революционный социализм существуют сегодня только в качестве сектантских догм. Но и в тех странах Европы, где индустриализация никогда не происходила или где она потерпела крах и оказалась не в состоянии построить экономику, основанную на эффективной крупномасштабной промышленности с высоким уровнем производительности труда и постоянным расширением моделей массового потребления, тоже существуют условия для создания или увековечивания экстремистской политики в сфере трудовых отношений.
Совсем иной тип экстремизма, основанный на классах мелких предпринимателей (как городских, так и сельских), появился в менее развитых и зачастую культурно отсталых секторах более индустриализированных обществ. Социальная база классического фашизма, похоже, выросла из всегда наблюдавшейся уязвимости какой-то части среднего класса, особенно мелких бизнесменов и владельцев малых ферм, перед лицом масштабного наступления крупного капитализма и мощного рабочего движения. В главе 5 эта реакция подвергается подробному анализу в том виде, в каком она манифестируется в целом ряде стран.
Очевидно, что те условия, которые соотносятся со стабильной демократией, легче всего найти в странах Северо-Западной Европы и в их англоязычных отпрысках в Америке и Австралазии[101]; при этом высказывалось предположение – в числе прочих его выдвигал и Вебер, – что и демократию и капитализм породило в указанном регионе исторически уникальное сочетание элементов. Как гласит основной аргумент в поддержку этого утверждения, капиталистическое экономическое развитие получило наибольшие возможности в протестантском обществе и создало класс горожан, бюргеров, мещан – то третье сословие, существование которого было для демократии и катализатором, и необходимым условием. Акцент протестантизма на индивидуальную ответственность содействовал появлению в этих странах демократических ценностей и привел в результате к выравниванию отношений между бюргерами и троном, а затем к формированию некоего альянса между ними, который сохранил монархию и сделал демократию гораздо более приемлемой для консервативных слоев. Кто-то может спросить, является ли какой-нибудь один аспект этого взаимоувязанного кластера, состоящего из экономического развития, протестантизма, монархии, постепенных политических изменений, легитимности и демократии, первичным, но факт таков, что этот кластер действительно существует и держится сплоченно, а его элементы хорошо подогнаны и поддерживают друг друга[102].
В следующей главе я хочу обратиться к изучению некоторых необходимых предпосылок демократии, которые вытекают из специфических исторических элементов, особенно тех, что связаны с потребностями демократической политической системы в легитимности и в механизмах, снижающих остроту и интенсивность политического конфликта. Причем, хотя эти необходимые для демократии предпосылки связаны с экономическим развитием, они отличаются от него, поскольку являются элементами в составе самóй политической системы, а не атрибутами целостного (тотального) общества.
Методологическое приложение
Подход, используемый в этой главе, неявным образом отличается от подхода некоторых других исследователей и исследований, которые попытались работать с социальными явлениями на уровне тотального общества, и может оказаться полезным явное формулирование некоторых из методологических постулатов, лежащих в основе данного рассмотрения.
С такими комплексными характеристиками общественной системы, как демократия, степень бюрократизации, тип системы стратификации, обычно работали с применением либо редукционистского, либо «идеально-типического» подхода. Первый из них отвергает возможность рассмотрения перечисленных характеристик в качестве системных атрибутов как таковых и утверждает, что сумму и сущность социологических категорий образуют качества индивидуальных действий. Для этой школы научной мысли степень распространенности демократических установок, или бюрократического поведения, или количества и типов ранжирования престижа либо власти образует саму суть смысла и значения атрибутов демократии, бюрократии или класса.
«Идеально-типический» подход начинает с аналогичного предположения, но приходит к противоположному выводу. Это аналогичное предположение состоит в том, что общества представляют собой комплексную систему сложных явлений, демонстрируя такую степень внутренних противоречий, что всякие обобщения о них как о чем-то цельном должны неизбежно образовывать некое сконструированное представление отобранных элементов, произрастающее из конкретных озабоченностей, заинтересованностей и точек зрения данного ученого. Противоположный вывод заключается в том, что абстрактные построения об устройстве «демократии» или «бюрократии» не имеют никакой очевидной и не требующей доказательства связи с состояниями или качествами тех сложных социальных систем, которые фактически существуют в настоящее время, а образуют совокупности разных атрибутов, которые логически взаимосвязаны, но не характеризуют в своей полноте никакого реально существующего общества[103]. Примером служит веберовская концепция «бюрократии», включающая набор должностей, а также лиц, которые их занимают, но не «владеют» ими, непрерывно ведя и обновляя журналы и картотеки разных записей, выполняя функционально специфицированные обязанности и т. д.; точно так же обстоит дело с общераспространенным определением демократии в политической науке, которое постулирует индивидуальные политические решения, основанные на рациональном знании собственных конечных целей и на знании фактической политической ситуации.