Царская чаша. Главы из Книги 1 - Лиевский Феликс 24 стр.


Как так, почему это знание погибелью вдруг сделается, и когда же настанет время скрытой мудрости этого наследства просиять, и для кого же старались древние, чего хотели, если не научить их, как устроить бытие лучше, успешнее других быть, и неразрешимое решать, спрашивал Федька, не унявшись, спустя время, наверху уже. Иоанн, необычно молчаливый, смотрел вдаль тоскливо. “Это потому, Федя, что число глупцов бесконечно… Веки и веки перед нами великий Соломон осознал сие, но толковать его Екклесиаст положено избранным. Ибо попробуй, скажи глупцу, что он – глупец! Какова в том польза, и кому…”.

– Федя, ты чего откушать желаешь?

Шельмовской привет Охлябинина, что прежде настораживал, ныне только неизменно успокаивает. Надо сказать, заботливость князя-распорядителя была очень кстати. Иоанн в полном самопогружении часами предавался снедавшим его замыслам, и не раз уж вспоминал о трапезе к ночи, и тогда не принимал ничего, кроме самого простого, постного, а были дни, лишь одну воду с ржаной краюшечкой себе определял. Федька разделял с полным восторгом и благоговением любое дело, ему государем совместно предложенное, как и любое его самочувствие. Между тем, природа и непрестанная бурная деятельность требовали своего.

– Да мне рыбки бы. И икорочки.

– Ну, так выпивка за тобой, тогдысь, кравчий.

– Подам, как полагается, Иваныч89. Сенька, айда со мной на кухню!


Вот и сейчас слушал он вычитанные голосом государевым слова, и едва не разрывался от возмущения.

–"Российского царствия самодержавство божиим изволением почён от великого царя Владимира… великого царя Владимира Мономаха… Мы же… божьим изволением… тако же родилися во царствии, тако и воспиталися, и возрасли, и воцарилися…". Федя, пошто не пишешь?

Государь отвлекается от рукописей своих, а инок степенно и усердно ему листы переворачивает.

– "Божьим изъявлением"… Пишу, государь мой.

– Пиши… Ой, ровнее пиши, Федя.

Уткнувшись тут головою в столешницу буковую, тёплую и гладкую, Федька сжал зубы. Что ж, саблею вертеть умею, а пером – нет. И не потому, что не усерден к делу такому! Нет сил никаких терпеть, как государь перед гадами всякими как будто оправдывается, перед сукою-Курбским вроде как извиняется90! А ему ль так изъясняться, перед мразью поганой доказывать правоту свою, когда единого самого скверного бранного отворота было б довольно…

– Далее пиши.

– Да, государь мой!

– "Ты же тела ради душу погубил и славы ради мимотекущей нелепотную славу приобрел, и не на человека возъярился, но на бога восстал. Разумей же, бедник, от каковой высоты и в какову пропасть душою и телом сгинул! Может разуметь всякий сущий, разум имущий, твой злобный яд, как, славы желая мимотекущия и богатства, сие сотворил ты, а не от смерти бегая". Федя, ты что это стило отринул? Не поспеваешь? Али что непонятное говорю?

Федька восстал замедленно от рук своих над листом.

– Не мыслю, государь мой, зачем ты перед недостойными обеляешься! Зачем сим бесчестным сердце отворяешь как бы, и тем их словам гнуснейшим весомость придаёшь, точно и впрямь есть в них доля правды! Не могу я этого! Точно не мерзостные твари себялюбивые они, а заблудшие, по неразумению обманувшиеся… Кабы ещё он лаялся, своим хозяевам в угоду, оттудова, а не полки на нас самолично повёл!..

Молчал Иоанн некоторое время.

Тишина висела. И дьяк Приказа тоже оторвал перо своё от полотна страниц, готовых в скором грядущем стать ещё одной скрижалью Царь-книги91.

– А я не ему, козлу зловонному, объясняюсь, Феденька. Это я о себе миру прочему заявляю, вот этак и разглядывай мои “обеления”. Потомкам нашим в наставление. Врагам, укрывателям предателя нынешним, и не только, Жигмонду, и всем властителям, кто бы они ни были, объявление моего права, чтоб знали и утвердили себе, что не отступлюсь я от своего законного. А потомки наши не узрят правды, коли и мы об ней повсюду говорить теперь не станем. Если одни только паскудные письмена, изветы им в наследство о нас достанутся! Что проку промолчать гордо?! Что уцелеет от правды в молчании, дознаются ли её… Далее пиши! "И меня изменником, твоим именем, нарицаешь?!”

– Дознаются! – говорил он упрямо, и ровно шло перо. Понятно стало, что прежние о князе Курбском хвалебные речи, былые боевые заслуги его перед государем и русской землёю, что в летописные листы внесены, государь ныне в себе перечёркивает, и открыто о том и подробно пояснения даёт для всех и каждого, кому повесть этих дней читать вновь придётся, после него, после них всех. И так по справедливости должно бы остаться от виновных виной самой тяжкой – от предавших доверившегося, прежние клятвы забывших, и потому должных не жертвами – преступниками перед светом остаться. В веках. До самого Страшного Суда.

После Федька выслушал не одно "отвещание" государево. Для чего некоторые из них частями приходилось на слух переписывать, Федьке не совсем было ясно, ведь никакой ценности в его каракулях не было, и ни к одному архивному столбцу их не прилепишь. Перевод напрасный бумаги. Но трудно придумать лучший способ обучиться сразу многому… Ну а покуда он обучался, Иоанн, как видно, находил в этих упражнениях своё успокоение, и, повторяя размеренно по нескольку раз иные мысли, прислушивался к ним, проверяя и уверяясь.

Внимать глубокому размеренному, богатейшему голосу Иоанна – и знать, видеть, понимать, что он – прав! – прав, и силён, и верить в него, пить и его доверие в ответ… Ничего не было слаще. Но и ничего не случалось жутче последнее время пронзающего видения: что он оказывается где-то там, вне этих стен и границ, этого проникновенного причастия всему, без смысла и понятия, или под властью чьей-то воли, противной государевой. Блуждал бы в дебрях чуждых знаний и устремлений, точно слепец, или колодник, и благо, ежели вреда бы не содеял по неведению, неразумению, неверному приказанию. А вдруг бы насмерть запутался… Да нет, полно! Разве б такое возможно при батюшке было! А ну как судил бы Бог в другом роду свет белый увидеть, при другом семействе вырасти, так что же, пришлось бы или пропадать со всеми ними, или – против своих идти? О таком Федька даже помыслить не мог. Худшей нет участи, врагу только пожелаешь – чтобы со своими во вражде оказаться. Однажды попросился на допрос, по которому батюшка с Вяземским первую государеву гвардейскую тысячу отбирали, и которую меж собою стали называть "опричною", особенной, вроде как. Ну, оно и понятно… Знал, что на каждого из молодцов этих было по ящику бумаг собрано, про всех не то что родичей, а и дворовых, и жён их, с кем водятся да чьих кровей. (Слыхал, что были средь них и такие, что якобы без одобрения знатных отцов своих государю присягнули клятвой верности до гробовой доски, и не устрашились стать изгоями в семье). Но воевода тогда отказал. Мол, нечего ему там, на допросе, делать, своих обязанностей по горло, и место близ государя тоже особое, ну и будет. Со всеми, с кем надо, после познакомишься. “Выходит, я как бы опричником в опричном полку оказался?” – так молвил батюшке, снежинки с бархатного рукава смахивая, в упоительной досаде. Воевода подавил вздох, и не ответил ничего.


В тот день дороги отворились, свежей позёмкой за ночь присыпались, и первыми из ворот Коломенского вылетели гонцы и разведчики. И один из них, воеводы человек, на Переславль-Залесский, в митрополию, по пути обязался завезти письмецо к матушке, в Елизарово. Учение и усердие Федькино возымело действие нежданное и самого его удивившее: нынешнее послание от них с батюшкой к своим исполнено было почерком твёрдым, ровно и благолепно, точно и не он писал. Состояло оно, как и предыдущее, из малых и незначительных слов о том, что все пока живы и не хворают, и упреждением как можно осторожнее быть, никуда самим из вотчины не ездить, и покуда в гости не ожидать, ибо – дела тут у них серьёзные. Но, к весне, Бог даст, свидимся. Да наказ матушке наготовить для него кой-чего из всегдашних целебных снадобий, и тех, что для красоты, тоже. Краткий списочек Федя прибавил, припоминая названия трав и кореньев. Налюбовавшись вдосталь, Федька поцеловал пергамент, перекрестил, свернул, запечатал в провощённый туесок и вручил посыльному… К жалости, подарочка никакого в этот раз не нашлось достойного, кроме денег серебром, воеводою в кошеле переданного. Едва рассвело, царский поезд тронулся в путь.


И вот в Сергиевой Троицкой Лавре было ещё двухдневное успокоение. Впрочем, только для Федьки, всё никак не могущего отойти душою от пережитого в Коломенском. Что-то щемило и звало обернуться, стоило только остаться с собою наедине в однообразии зимней дороги. Государь, как обходом стали миновать Москву, не видимую за дымным снежным горизонтом, велел не задерживаться ни на минуту, а Федьке наказал ехать прямо возле дверей своего возка.

Белокаменные стены Лавры и возводимые на щедрые прошлогодние государевы ссуды всё новые храмы и келейные покои внутри их крепостного кольца вселяли некую умиротворённость… Государь почти всё время проводил в молитвах, и долго беседовал с иерархами наедине. Федька ожидал с смиренным видом за дверьми. Теперь государь не отпускал его от себя ни на минуту, разве что по нужде. Федька перенимал его напряжение, его суровость, молчаливость, и, не зная, чем унять непрестанную тревогу в себе, сходную его тяжёлой и гневной тревоге, оставаясь с ним на ночь без других глаз, приближался, чуя, что близок, желанен, опускался к ногам государя, брал осторожно его руку в свои, прижимался щекою, а после, осторожно очень – губами, и молчал, пока государь не заговаривал с ним. Иногда Федьке казалось, что государь хочет о чём-то испросить его, но как будто не решается. Сие немыслимо было, чтоб государя что-то могло смущать перед ним. Не вынеся раз такого, Федька поднял глаза. И – да, государь смотрел на него, окаменевши обострившимся ликом, горестно, небывало, и вместе с тем – в затаённом восхищении будто бы… Вопрошающе даже не его – себя о чём-то. Страшно стало, ведь нельзя же ответить на то, о чём не спрошено. С тихим-тихим стоном опускалась Федькина голова, как под тяжестью непомерной, и всё в нём дрожало. Но Иоанн только вздохнул, и мягко пожелал им обоим возлечь на покой на сегодня… И поднялся из кресла, мимоходом приласкав Федькины отросшие кудри.

Бывало, Федька воображал летописцем себя. Ещё с малолетства. Или нет – сказителем. Но непременно – по им же начертанному пересказу легенды. Вот как бы сидят все вкруг него, а он им читает, длинный упругий пожелтевший свиток разворачивая помалу, как и что было в некоем превосходном и ужасном деле, геройства и значимости полном… И смотрят все на него, затаив вздохи, и внемлют словам очевидца, потрясающим душу живой картиной. Что б написал он сейчас, не под дикт, а так, по вольной мысли? – "Он не терпел владычества иного, кроме своего, на Руси. И Бога – над собой".


24 декабря 1564 года.

Александрова слобода.

Их встретили на подходе, верст за пять до Слободы, государев отряд в пятьдесят конных. Далее, перед глубоким рвом, опоясавшим государеву вотчину, перед опускающимся мостом, сигнальными факелами и криками передали по цепи о приезде государева поезда. На валу чернели щиты пушечных и стрелецких нарядов. Все возможные тропы окрестные были снабжены ловушками, кому надо их ведали, а прочим не следовало. Пройти через такой заслон не представлялось возможным ни одинокому лазутчику, ни хоть целой армии. Кольцевую оборону крепостной стены Слободы можно было смело ставить в ряд с Кремлёвской, да, пожалуй, и понадёжнее она будет. Оно и понятно: обернись дело худо, им всего с парой тысяч пришлось бы отбиваться от боярского совокупного притязания, прикрывая государев с семейством отход далее на север, а куда точно, знали об этом плане только самые ближайшие. Государь лишь раз обмолвился, что коли придётся ему бежать из собственного владения, то смерть бы предпочёл этому позору и жалчайшему пресмыканию последующему пред хоть кем, (и королевой Аглицкой), но долг его – кровь свою престолонаследную уберечь ценой любой. До лучшего дня, что придёт непременно за смутой. И видно по всему было, и вправду смерть предпочтительней такого вовсе уж злополучия для Иоанна. О себе Федька как-то даже и не думал при таких порухах всего мира…

На другой день Федька с государем объезжал обширное владение, в бытность служившее опричниной великой княгине Елене92, а ныне царственному сыну её – надёжным укрытием и пристанищем перед бурей грядущего и неизбежного. По пути к ним царевичу Ивану со свитой разрешено было присоединиться, смертно скучавшему в бесконечном переезде под опекой дядек-бояр, и радовавшемуся теперь подле государя-отца своего показаться.

Работа здесь кипела на каждом шагу. Покои вкруг Царёва двора возводились основательно, и всё обширнейшее бронное, и конное, и сытное, и прочее хозяйство вновь прибывшие осваивали на ходу. На ночь шум прекращался, но с рассветом, когда поднимался на молитву царь, и все об этом знали, работа возобновлялась везде, со звоном малого гладкого слободского колокола.

Как приметил Федька, народу было много мастерового, дворового, но поголовно почти – мужики и молодые парни, что и понятно. Женские фигуры, закутанные в платки и шали, мелькали длинными подолами кое-где, быстро пробегая по своим заботам вдоль подворий, и все они состояли в услужении двора царицы. По острой нехватке времени сами же гвардейцы из опричных дворян несли многие службы, не брезгуя особо. От того слобода напоминала военный громадный хорошо оснащённый стан… И не только во времени и спешности был вопрос, конечно. Покуда ежеминутно ожидает государь измены и протеста себе, не может допускать сюда кого попало. Дворцовая обслуга, понятно, с семьями была, но вся – из самых надёжных.

Охлябинин отпросил Федьку у государя среди безумного дня, чтобы ознакомить с кем и с чем нужно здесь. По его уже, кравческому, положению. Непрестанно начитывал поучения, кивал на всех встречных, и Федька уж отчаиваться начал всё разом опять упомнить, и вдруг понял, Охлябинин и впрямь торопится, а не дразнит его расторопность.

– А пуще Годунова сторожись, не спорь с ним, но и не выпускай из виду, сколь можешь… Умные они и хитрые, сами в драку не лезут, но любого с дороги толканут, не размышляя, только дождавшись, когда оступишься… У них свои родичи есть, кому поближе к государю быть хочется. Бориска подрастает, непременно в ногах путаться станет.

– Иван Петрович, родненький, что эт ты мне махом всё выдать решил? – Федька остановил его за плечо, и мягко доверчиво глянул в глаза, всегда казавшиеся весёлыми из-за морщинок.

– Да ведь, Федя, не ровен час, всё переменится. Только это меж нами. Нам с Колодкой, стало быть, полками командовать в Полоцке, либо ещё где, либо вовсе отход государев прикрывать далее. Никому тут чужому доверия нет, сам разумеешь. Пограничные дела – они самые наиглавнейшие теперь, выходит. А нас – мало нас, проверенных… Так что, вот, потому и спешу. Одного ж тебя тут, почитай, оставляю теперь. Оно, конечно, батюшка Алексей Данилыч тож останется при государе, но его задачи иные, по войсковой части всё, и невпроворот! Не приложу ума, как он в силах-то до сих пор. Да и остаётся потому лишь, что всё иное здравие своё на сражениях источил. Тут он нужнее. А ты – того важнее, может. Помни всё, чему тебя научал я, но об зельях своих покамест забудь, повремени до послабления всему, а то, не ровен час, сам по колдовству под палача ляжешь… Об тебе и так вон сказок ходит, не по летам слава. Государя блюди!

– Князюшка… – Федька приобнял его.

– Да не горюй так, Федя! Бог с нами, сам же давеча говорил. Ах, да ты не помнишь ничего! Ну так мы с государем помним, – Охлябинин подмигнул и ухмыльнулся скабрезно-беззаботно, как обычно, треснув его промеж лопаток. У Федьки немного отлегло от сердца.


"Видишь, Бог за тебя!", – всплыло внезапно с предельной ясностью. Так сказал он, да, когда пало ненастье, заперевшее их в Коломенском, а Иоанн метался неистово, и боялся подойти к образам… Став посреди перехода от трапезной в большие сени, он силился не упустить видения, выхватить хоть что-то ещё.

Назад Дальше