Ночная аскеза
Среди тишины зарождается ум,
всплывают стихи спело, ясно, без пауз,
картины былого, незнатости дум.
В ночи я, как Бог, успокоивший хаос.
Во тьме упорядочил муть и бардак,
частицы слепил и унял беспорядок,
изъял все печали, наслои и шлак,
отмёл все остринки, песчинки от пяток.
И в полном покое, аскезе простой,
отринув изыски, шумы, искушенья,
в себя и в космичность, эфир прегустой
легко погрузился, до всеотрешенья.
И вот я лечу между капель, песков,
плыву в облаках и бегу под землёю,
вживляюсь в деревья и рыб, мотыльков…
Сеанс до утра, этой новой весною…
Наперсница
Ты – мой оберег от тоски в этот вечер.
Ты – мой талисман, что лежит на груди.
Ты – лекарь, который присутствием лечит.
Ты – мой проводник, что ведёт до среды.
Ты – ангельчик падший, кого я жалею.
Ты – розовый джинн из-за штор, горловин.
Ты – вирус, которым три года болею.
Ты – мой кофеин, никотин, кокаин.
Ты – лакомка, чья-то послушная дочка.
Ты – мака соломка и морфия шприц.
Ты – Ева, какую люблю этой ночью.
Ты – фея, принцесса средь дев и девиц.
Ты – дива, наперсница и одалиска.
Ты – грех, что способен миры погубить.
Ты – стан в письменах, будто божья записка.
Ты – счастье, какое вовек не купить!
Татьяне Дерусовой
Мёд и шоколад
В медовых кружках шоколадные крошки,
как солнечный диск раздвоился в поре,
как будто гранитные, чёрные мошки
в насыщенном, ясном, сыром янтаре.
И в этот нектар кофе свежий подмешан,
немного сгущающий краски и фон.
И в каждой средине зрачок густ, кромешен.
И я в их пучину, секрет обращён.
В очах тех ищу тайну тайн и ответы,
мальком отражаясь в их влажном плену.
Они излучают бездонности света,
в щедротах какого я камнем тону…
Татьяне Ромашкиной
Проникновение
Ты рисовой водкой втекаешь мне в рот,
как божьею волей иль злобой чертей,
минуя барьер и предчувствия рвот,
легко проникаешь до влас и ногтей.
Вливаешься между костей и филе,
стремишься к душе по желающей трубке,
как будто б огнём ты ползёшь в полутьме
по нитке фитильной до бомбы, под купол.
Ты сочно пьянишь, совершая всю течь,
так горько и ровно нутро согреваешь.
И чтоб не смогла издавать свою речь,
поверх ещё мятно, медово ласкаешь…
Пронзённый
Гортань заливает пронзённая кровь.
И кажется мне, что уже погибаю.
Внутри застревает кричащая молвь,
и я через край сам себя же хлебаю.
Крадётся удушье, чуть стиснув лассо.
Насыщенность сока всё гуще, грязнее.
Клонюсь я всё ниже и вялей лозой.
Крепчайший аркан всё тесней и теснее.
Как будто охотник добычу поймал,
и давит к земле, и к себе приближает,
прозрачной струною насильно обжав.
А пика, что в шее, ему помогает.
Незримая леска, как провод стальной,
всё душит и душит со злом, упоённо.
А пули навстречу несутся волной.
Нас много, изловленных и приклонённых…
Машот
За серою ширмой горячее солнце.
Повсюду прохладны все росты с основ.
Давно не хватает ласкательных порций,
сеансов объятий, прогулок и слов.
Дождливое действо апрельской недели
как скучная данность весенней поры,
когда уж не будет снегов и метели,
когда ещё нет духоты и жары.
Сезон безыдейный, чужой, беспокойный,
где нет мне отрады в христовом кресте,
где я, как журавль, корабль, бездомный,
отчаянно грежу о доме, гнезде.
Средь этой нахмури хочу вновь белянку,
какая близка своей искрой к углю,
какая вдруг стала внезапной беглянкой,
какую поныне прозрачно люблю!
Просвириной Маше
Деревья и люди
Этот октябрь – предтеча обрыва.
Листья – осколки осенних посуд,
что раскололись от ветра, порыва,
что навевают болезненный зуд.
Нынче их мётла в стога собирают.
Но не за тем, чтобы склеить опять.
Баки, кострища оскал разевают,
чтоб эти смерти, поломки вобрать.
Так и скелеты животных, деревьев
лягут под пилы, на вилы, в овраг,
прямо на мусоре, досках, отрепьях
будут подпалены, будто бы враг.
Как и они, очерствевший валежник
ждёт очерёдности мётел, лопат
для погребения в ямах безбрежных,
или костра, чтоб легко воспылать.
Так же и люди на ветви похожи -
падают тихо, доделав дела,
гибнут, сгорают миры их под кожей
с общей сохранностью жизни ствола.
Браконьерство
Мы, как дрова, что закинуты в печку,
для поддержанья войны и смертей.
Нет тут нигде миротворческой речки,
чтоб погасить всю пожарность частей.
Тут не спасают, а только всё чаще
бросают разрубки и щепки в огонь.
Легко иссякают посадки и чащи.
А пильщики, рубщики делают гон.
Разграблены даже посадки, подлески,
боры, заповедные рощи, сады.
Причины сему так мутны и не вески.
Грядут оголенья, сугробы золы.
Порой разбирают избушки, сараи,
чтоб накормить ненасытность костров,
чтоб ад пополнить растеньями рая.
Пущен конвейер для кущ и кустов…
Незримая смерть всего зримого
Падают с веток снежинки и капли.
Зелень по осени рухнет к ногам.
Павших могилят коробки и грабли,
огненный дым отправляет к богам.
Позже стволы, надышавшись угара,
тяжко склоняются, сохнут и мрут.
Смерть распаляет незримые чары
на неживое, растения, люд.
Мел, чешуя и кусты шелушатся.
С тучек роняются кудри и цвет.
Звук в перепонках начнёт заглушаться.
Речи заменят молчание, бред.
В мире ветшают дома, всё живое.
Камешки грусти – довесок к годам,
клонит к земле всё родное, чужое,
и замедляет стремленье к делам.
Так и меня предают волосинки,
слабнут и веки, и хват от кручин,
очи теряют владенье картинкой,
рушится горький окурок в ночи…
Машулька
Я греюсь мечтою о ней, гармоничной,
как будто бы в чуде пространном вишу,
не делаю дел воровских, неприличных,
лишь оды о следующей встрече пишу…
Я грежу в легчайшем и светлом эфире
средь запахов, памяти, красок и строк,
как странник, философ, писатель Пальмиры,
ужаленный солнцем, познавший свой рок.
Я брежу прошедшим и будущим, явью,
и этим горючим всю душу топлю.
И вдруг сознаю пред мелькающей рябью,
что глубже и шире, и выше люблю!
Просвириной Маше
Ушедшая
Ушедшая в край бесталанных и злостных,
бедовых и пухлых, чья рыхлость страшна,
кривых, безучастных, надменных и постных
поныне любима и чтима, нужна!
Унёсшая радость, тепло и свиданья
настойчиво, часто мне снится в ночи.
И с этою хворью напрасны старанья,
бессильны загулы, отвары, врачи!
Убегшую в даль чумовых, утомлённых,
где хилых и пьющих, дерущихся рать,
в постели нагой, атлетичный, влюблённый
я каждые сумерки буду так ждать…
Просвириной Маше
Моя кровинушка
К тебе подойдя для знакомства, общенья,
я вмиг обналичу купон на любовь,
какой подарил мне Господь в день рожденья,
мечты поселив в подволосье и кровь.
В ней ты изначально годами вращалась,
мелькая в белках и под веками глаз,
и даже в жарищу ты не испарялась,
хранилась в мороз как горячий запас.
В боях и раненьях меня сберегала,
не смела себя понапрасну излить,
а если текла, то слегка вытекала,
чтоб быт мой военный, гражданский продлить.
Приблизившись явно, беседу затеяв,
исполню пророчество, божий наказ.
Тебя я предчуял. Прообраз твой веял.
И вот наступил предначертанный час…
Toothache
Вся челюсть балкона обмякла, обвисла.
И капают слизь, дождевая слюна,
воняя сырым, забродившим и кислым,
застрявшим меж реек щербатых и дна.
Бледна пациентка, некрашеный облик,
страдательный лик средь осенних дворов,
где каждый живёт, среди спазмов и колик,
с похожим симптомом и болью зубов.
Златистые вставки меж жёлтых и белых.
Вонючая ржавчина, ржавая вонь.
Салфетки-бельё средь намокшего мела.
Болезненный вид и налёт от времён.
Большая старуха походит на монстра.
Но нет на осмотр, леченье рубля.
Как высохший кариес, ласточек гнёзда.
И словно врачи – два простых воробья…
Машонок
Вдыхаю здесь кайф, выдыхая всю грусть,
печаль вымываю зелёным абсентом,
пытаюсь отплюнуть все горечи чувств,
исторгнуть комки от обид и моментов.
И глядя стеклянно в зеркальный портрет,
уже замечаю я хмель и старенье,
что мимо минула вся молодость лет,
и понял, потери – моё избавленье.
И вот я свободен! Нет ссор, дурноты.
К тому же, не тронут заботами, бытом.
Но сердце томится среди духоты,
считая себя в бар и похоть зарытым.
Средь лиц я ищу хоть намёк на любовь,
но все тут гетеры, без ранга богини.
Поэтому вмиг покидаю всю новь,
бегу я по льдинам святой ностальгии.
Я зайцем несусь между трещин, воды
по речке весенней, среди ледохода.
Легко позабыв про всю близость беды,
стремлюсь я на берег, где счастье, погода.
А там, вдалеке, белый призрак стоит…
Навстречу ушасто, улыбчиво машет.
Душа вперёд тела бежит и бежит!!
И вмиг узревает крольчишечку Машу…
Просвириной Маше
Всё летит в женский детородный орган
Змеиные шкуры с чешуйным изгибом
на месте улыбок и женственных губ.
Обабились женщины, девушки мигом,
имея на сотню соперниц злой зуб.
Мужчины обрюзгли, почти ослабели,
теряя свой облик солдат и людей,
а многие вовсе давно озверели
и стали похожи на овнов, свиней.
Детишки ошкодились, ленью покрылись,
почти отупели, ещё не познав,
и в тюрьмах голов от планеты закрылись,
с желанием денег, подарков и сна.
Я вижу, что всё направляется бездне,
что люди потоп приближают в борьбе,
что сдвинулось всё с надлежащего места…
Лишь звери в бессменной, природной поре.
Непричаливающий плот
Безмолвие. Штиль. Растворенье в бездельи.
Слиянье с беззвучьем, сухой тишиной.
Проход в непролазные думы, как в дебри.
Вплывание в памятный берег волной.
Кроватный настил в темноте приглушённой
качается, будто бамбуковый плот.
Я, выпитым кофе, тоской опоённый,
гляжу в полузвёздный, большой небосвод.
Какие-то запахи лезут и манят,
а я колыхаюсь без вёсел во тьме.
Раздумья ласкают, тревожат иль ранят.
А кто-то лежит тоже схоже на дне…
По коже блуждают поветрия, ветры,
мои волоски поддевая в ночи.
Огромная темь посреди километров
лежит антрацитно средь гор и пучин.
Луна, попривыкнув к огням и пространству,
меня отыскала средь лодок, плотов,
и смотрит упорно с таким постоянством,
что стыдно лежать нагишом меж щитов.
Но вновь безразличье, покой посещают
и шорят от взглядов туземцев и звёзд.
Пусть духи, природа и тёмность прощают,
как сына Адама в свободности поз!
Боюсь я причалить и выйти на сушу,
хотя вдалеке ожидает мосток…
Пока же мечтаю средь правды и чуши.
Наверное, утром взойду на песок…
Fucking shit
Забитые трассы, пустые карманы,
строители в робах, цементе, поту,
деды и мамаши, юнцы с перегаром
и надписи матом на ржавом борту,
помятые юбки, дырявые джинсы,
кондомы с белком и узлом на траве,
в очках у старух претолстенные линзы,
сироты, вдовцы и вдова на вдове,
звучащие в пьяных объятьях гитары,
с цветастыми бирками суки и псы,
подохшие крысы среди тротуаров,
с балконов упавшие слюни, трусы,
культи инвалидов, старушечьи вопли,
под дверью соседа иголка иль соль,
на тропах дерьмо и пристывшие сопли,
смешки, перебранки и слёзы, и боль,
горчичные пальцы курителей старых,
горчащие губы куривших девиц,
разбойные нравы подростков и малых,
бредовые речи, поступки тупиц,
и вниз со столба обнажившийся провод,
музеи бутылок на полках витрин,
нечищеный, мятый, хрущёвочный город,
трудяги бесправны, тоска меж рутин,
быт нищенства и безработное иго,
повесился автор, а после и чтец…
Бессменное чтиво провинции тихой.
Тут личный и общий, бессчётный пи*дец…
Окружённый
Вновь шаркают сверху уставшие ноги,
а сбоку, за стенкой, одна лишь нога.
Имеют они зуб, претензии к Богу,
к инстанциям, случаю, року, богам?
Под полом то тяжкие вздохи, то стоны,
позднее – удар, будто смерти топор,
а после – молчания, двери без звонов,
потом одинокий, двойной разговор.
За третьей же стенкой скрипенье кровати,
откуда доносятся крики и вой.
За пятым щитом отголоски проклятий,
порой раздаётся бутылочный бой.
За кухонным блоком тараны в обои,
над спальнею вмятина лобных молитв,
над крышей балкона следы от запоев,
над ванной подтёки – кровавый залив.
Хоть много я знаю про боли, уродов,
про бедные жизни, калек, стариков,
но всё же ропщу на еду и погоду,
хотя я свободен и цел, и здоров…
Кавказочка
Смолистый поток облучает впервые,
вонзаясь лучами сквозь рытвины сот,
легко проникая чрез очи и выю,
меня превращая в любовную плоть.
В жару и в прохладу он истинно льётся,
влечёт, освежает и учит с теплом.
Ах, как он волшебен! Ах, как он зовётся?
Откуда он прибыл со светом, добром?
Течёт и умело в узор облекает,
втекает, как вольный ручей под валун,
песчинки так смело, прозрачно вращает,
как точит скульптуру и идол средь лун.
Волна эта – мрачная дочка Кавказа.
Мне встретилась дивно и явно не зря.
Меня отыскала намётанным глазом.
Теперь же ваяет Аллаха, царя…
Лагерный быт
Ах, раньше мы были среди детворы,
свободы и жизненных красок!
Теперь окружают конвой и воры,
враги пролетарского класса.
Теперь к нам пришили вину, номера,
сидим за колючей оградой,
пристыла к холодной тарелке еда,
средь бело-колымского сада.
Нас суд заклеймил и позором облёк,
одев в кандалы, безнадёжность,
в бушлаты, бараки, в колючий лесок,
в рутину и пот, и бездолжность.
От диких морозов аж брёвна трещат.
Наш труд непосильный, с измором.
Из этого ада не выйти назад,
ведь двадцать пять лет приговора.
Арену Ананяну
Миряне и военщина
Чужих детей под нож врага,
навстречу дулам пулемётов.
Заброс в болота, жар, снега,
под бомбы тысяч самолётов.
Отправка прямо на штыки
на бойню, в рубку, под обстрелы,
на фронт, где роты и полки,
где пули, взрывы мчатся в тело.
Отсыл в любое поле, сад
без дум и совести, укоров.
Билет в один конец и в ад,
как дача общих приговоров.
Издав любой закон, резон,
сведут на казнь рабочих русов,
как приношенье жертв в сезон,
какие Молоху по вкусу.
Военный клич, святой приказ
из затрибунной старой пасти
отправит за один лишь час
в кровавый бой во имя власти.
И этот старческий посыл
устроит явь присяг и стрельбищ,
в которых чей-то муж и сын
отцом не станет ради зрелищ…
Арену Ананяну
Кабацкое тело
Фигура моя уж не храм белостенный,
а грязный, зловонный, угрюмый кабак,
что липкий, просаленный, мутно-безмерный,
в котором разруха, крик, слёзы и мрак.
В похабных рисунках, в помятом убранстве.
На полках и в кассе сплошной недочёт.
Сочится мочою и рвотою в пьянстве.
Из окон, дверей постоянно течёт.
Он сам, будто ад. Сам себе винокурня.
Он полон тоски, угнетенья, потерь.
Прибежище мальчика, лирика, дурня,
в котором несчастья, унынье без мер.
В нём нет тишины и любви или чести,
но много похабщины, злобы, посуд.
Запойное, злачное, горькое место,
какое однажды закроют, снесут…
Черепки – 35
Он пренебрёг сыновьим долгом
в своей природе и мечте,
забыл устав природы, Бога,
став буквой из ЛГБТ.
***
Тату, как граффити и акт вандализма
на стенах собора, в котором душа,
как рабские клейма на лике царизма.
Поэтому царским телам не нужна!
***
Способна решить все дела и проблемы,
унять тоскования в разных местах
и вмиг погасить расхожденья, укоры
святой миротворец, спаситель – пи*да…
***
Тут люди давно уж творят неприличье.
Девица и трое вспотевших мужчин.
И я в групповухе, наверное, лишний.
Пойду-ка домой и расслаблюсь один…
***
Весь лоб расшиб, в полу дыра,
мозоли на худых коленях,
виновно-скучная пора…
Ах, долголетний акт молений!
***
Фургон с проститутками, виски, вином,
что едет спеша в неизвестную полночь,
ко мне приближается, будто фантом.
Я жду аморальную скорую помощь…
***
Кофе – мой порох и ключ, динамит
для той двери от чулана, сарая,
лом и тротил от подвала меж плит,
пропуск в просторы закрытого рая.
***
Поэт, что пахнет детским мылом,
что нежен кожей и патлат,
влюбился в девушку Марию
и в небольшой её детсад…
***
Стремясь избежать суеты и холопства,
старух, малолеток, путан, дураков,
стараясь лишиться забот, беспокойства,
лежу за закрытым квартирным замком.
***
Совки превратились в ковши и лопаты,