Не задумываясь, Спиныч прошелестел купюрами, и сделка (безо всяких рукопожатий) была закреплена и даже словно бы созвездием отпечатана на небосклоне: дева, стрелец и т. д.! Меж которыми моя история оказывается беззаконной кометой в ряду исчисленном светил.
Казалось бы, предвещая Апокалипсис из откровения Иоанна Богослова; но маленькое уточнение: сам Иоанн Богослов назван апостолом любви.
А теперь, читатель, мы оставим оторванную и далекую от народа нищую богему и забудем о ней: теперь нам предстоит дорога (или если иначе, «дао») Радищева; или по крайней мере (пока что мы твердо не можем об этом знать) половина его дороги, ведущей на вечную каторгу.
Какой бы предмет ума и чувства разум и сердце сейчас произвести не захотели, но сейчас этот предмет только этой нашей дороге посвящен будет!
Сочувственник мой и читатель, хотя мнения мои о многих вещах отличны от твоих, но опять повторю: глаза не умеют не видеть, и сердца наши живы и ты мне друг.
Злодейство, как давно уже всем ведомо многостепенно (в том числе социальное); вспомним: в начале явились люди неверующие ни в предначертание свое, ни предначертание народа быть богоизбранным; либерализм под-сознательно (душа у либерала заключена в позвоночнике на уровне павловых собачек) понимался ими как безраздельная власть ничтожного меньшинства просветителей над массой планктона, составленного из простецов.
За неверующими пришли ирреальные и искренно бесноватые разрушители обеих империй, российской и советской; эти последние (никогда не бывавшие первыми) прекраснодушно и искренне алкая (чудище обло, озорно и т. д.) общечеловеческих благ (что в их глазах оправдывало любую ими проделанную подлость почти что концлагеря готовы были они создать для идейных им противостоятелей; да что там говорить в средствах массовой информации даже и создали), добросовестно во всей своей полноте отдались под власть силы темной, подземной.
И что нам осталось? Что надобно нам всем? А надобно нам: коли надо идти против ада.
Иные так и пошли; но словом и делом ада. «И тогда он сделал добро из зла, потому что его больше не из чего было сделать.» (цитата по памяти, Роберт Пенн Уоррен)
Всё бы хорошо (в логике человеческой теории евгеники); но как вы относитесь к самовивисекции? Я не даром поминал самосарказм: это всё вещи внутренние, готовность к подвигу! Так как вы относитесь к перспективе стать мучеником?
Речь не о камикадзе 11 сентября (если они не понимали, что ими манипулируют значит, ими занимались профессионалы): мученик (в православной традиции) свидетель (смерти и Воскресения); мученик не убийца: пусть лучше меня убьют (обманут, предадут, осквернят), нежели я убью (обману, предам, оскверню).
Мой народ стал осознавать себя мучеником (за веру); но до этого его убедили подвергнуть себя самовивисекции.
Не впервые, впрочем, эта шалость над народом была проделана: кристаллическая эсерка Спиридонова, как известно, для компрометации постылого строя лживо обвинила арестовавших ее жандармов в изнасиловании; так ведь всё это она (будучи врачами осмотрена девственной) проделала хотя бы сразу, и солгала сразу же и немедля!
Нынешние добытчицы счастьица негаданно вспоминают, что годы назад с ними был случай, и знай себе (доказательствами не утруждаясь) начинают тянуть денежку или отмщение; за примерами недалеко ходить (взять хотя бы заморский град на холме с его похотливым президентом- саксофонистом).
Не впервые, как видим, эти шалости над совестью проделываются. Град га холме и здесь не оказывается автором (версификатором) происходящего; дело лукавого трудно спутать с делами Бога (когда нечего прибавлять, но и убавлять тоже нечего).
Впрочем, мы всё ещё живы, а некоторые из нас всё ещё совестливы; но (есть в нас некая обречённость быть свидетелями смерти и воскрешения) как уже говорил (а нынче обязательно бы повторил) Иван Тургенев, у современного нам либерализма несколько ртов: эстетический, философский, политический, религиозный, кровавый и т. д. и всеми ими современный нам либерализм демонстративно чавкает!
Впрочем, и я не впервые говорю о тех из нас, кому всё ещё совестно чавкать.
Но так же не впервые замечу, что (кроме совести) ещё царствует над иными из нас некая ирреальность; причём даже самые жизни и смерти их (этих «иных из нас») становятся ирреальны и остранены.
Причём (очень не впервые) оказывается вдруг, что иным из нас не приходится делать в жизни никакого выбора: когда протянет тебе лукавый два сжатых кулака и предложит: выбери никогда не выбирай!
И тогда (кажется даже) оказывается вдруг такой субъект встроенным в этот мир (как неизвлекаемое звено кармической цепи); более того (сам он) оказывается всем этим миром; то есть такой человек плывет по стержневому (мировому) течению, и всё тогда у него (по течению мира) получается.
Вот вам будущее (тогда ещё не написанное) стихотворение одного из завсегдатаев сборища литераторов при детском издательстве (как вступление в историю, к которой мы приступили).
ЭТА МЕТАМОРФОЗА
Я всегда становлюсь женщиной в тот момент,
Когда это наименее оправдано, -
Сказало железо, ведь было согрето набело,
Как виноградина, ставшая чистым спиртом!
А ведь это всего лишь тело, когда насовсем не убито.
Здесь и кузнец, подковавший серому волку голос,
Дабы козлят себе выманил.
Здесь и петровская дыба,
На которой стрелец изъясняется матерно -
То есть матерью становится слову!
Это метаморфоза каких-то основ.
Это выбор ослов буридановых левитановским стогом!
Это красивая стрекоза,
Что замерла перед красивым Богом -
От отчаяния, а не по расчету.
Господи, везде какие-то чаяния,
Как чаинки в спитой заварке.
А у нас все получается:
Как виноградина, ставшая чистым спиртом.
Вот точно так, но не только волею мироздания, а и в результате явленной нам простенькой и пошловатой (хотя в чём-то даже куртуазной) интриги оказались памятная нам Натали и пока что не запавший нам в душу Цыбин в привокзальном буфете Московского вокзала, где находились они в ожидании электропоезда до станции Малая Вишера.
Так и только так (и никак иначе) маленькая Наташка оказалась в мою ирреальность встроена и приобрела для меня смысл! Маленькая Наташка оказывалась Женщиной (с большой буквы); но (ни в коем случае) ни Вечной Женственностью, ни Софией Премудростью; и слава Богу!
Иначе всё эти ипостаси определялись бы Емпитафием Карякишевым как «поэтески»; это (конечно же) пример великого самоскарказма.
Пока мои герои наскоро перекусывали в привокзальном буфете, причём Спиныч какое-то время позволял-не-позволял себе (описание сложности «процесса»: внутренне душой сопротивляясь, и внешне телесно размышляя); но (долго ли, коротко ли) всё равно позволил-таки себе немалую порцию сомнительной (буфетной) водки.
Казалось, ничуть от «позволенного скбе» не опьянел и остался как подпиленная струна на скрипке Паганини (перед тем, как ей совсем надорваться); давеча, когда по наущению Крякишева заинтригованная и вскидчивая, и некогда весьма легкая (как бывалая маргаритка «Сайгона») на подобные авантюры Наташка ему позвонила, Спиныч не преминул поставить ей условием полной своей откровенности путешествие с ним по стране на перекладных электричках.
Куда? спросила изумленная маленькая женщина, у которой подобные эскапады приключались лишь в безвозвратной юности; впрочем, ничего сразу же и с ходу отвергнуто не было.
Далее (само собой) зазвучало опять магическое имя мертвого мученика Коротеева, сходу упомянутое Наташкой, взявшей «тамошнего» Минотавра сразу же за рога (позабыв, что мы-то сейчас в его Лабиринте и под его властью).
В Москву.
Всего-то! Сутки пути. Юноша, вы хоть знаете, как мы звали подобные путешествия?
Путешествовать на «собаках».
Стало быть, знаете! Но вот что странно: зачем это вам, современному?
Посмотрим на страну, попутешествуем, поговорим.
Почему со мной?
Потому что с вами.
Тогда Натали стала Наташкой. Как будто она (женщина) перекинулась в прошлое и стала не поэтеской, но подругой поэта: той самой (реальной) которой (в чем-то и где-то довольно глубоко) уже не хотелось красавца Дантеса: настоящего и сущего возжелалось женщине.
Потому (не колеблясь) она негаданно и бойко приняла решение и выбрала (опять же был ли выбор?) своё недалекое будущее:
Почему бы и нет?
Вот и хорошо. Приезжайте прямо сейчас ко мне, даже переночуете сегодня у меня, чтобы не проспать: завтра я вас подниму с восходом.
Наташка могла бы засмущаться. Но Цыбин сказал:
Мы друг для друга тени (М. Цветаева, кажется поэма Конца). Вспомните, как частно вам приходилось ночевать с вашими вполне невинными друзьями в одних постелях или на одной вокзальной лавке.
Это решило (почти) всё. Наташка не могла не согласиться. Они действительно проходили (в этом Аиде) как тени Орфея и Эвридики.
Орфея уже после его свидания с менадами.
Итак, пока мои герои в привокзальном буфете словно бы (наскоро) перекусывали грядущею им дорогой, а так же: безвкусною котлеткою с холодным жареным яйцом, запивали «тогдашним» либо скверным кофе с молоком, либо (как Цыбин) скверною водкой; в этот сакральный миг был им дан хриплый (но с потугами на задушевность) женский голос, объявивший по радио отправление.
А потом Натали и он, человек ей давеча совсем неизвестный, погрузились в электропоезд до Малой Вишеры.
Бывал ли ты, читатель, на Московском вокзале города Санкт-Петербурга? Конечно, нет, если ты не наведывался до 1914 года (тогда город так и назывался) на вокзал Николаевский; но (очевидно) далее город следует именовать именно Санкт-Ленинградом (что особенно утверждено годами блокады).
Впрочем, не будем сейчас углубляться в тонкости. Не будем ничего растолковывать ни о Царстве Божьем СССР, ни о пограничности Санкт-Ленинграда (города тонких материй и холодной гордыни); быть может, чуть позже (но не обещаю).
Скорей всего, читатель (если ты в разумном возрасте, а не «жертва е. г.», Московский вокзал Санкт-Петербурга тебе доводилось посещать. Стало быть, пседо-романтика и судьбоперестроечная беспощадность отъезжающих толп знакомы ли душе твоей, как и ощущение какого-то нечистого, денежного к тебе интереса?
Впрочем, о чём я спрашиваю, ведь тебе знакома наша новая жизнь, наша nova vita, и великий флорентиец Алигьери здесь почти (ибо всё же писал о кругах) ни при чём.
Скорей, ближе нам римлянин Аниций Манлий Торкват Северин Боэций (ок. 480, Рим ок. 525, Павия), философ, теолог, поэт, музыкант, математик, переводчик, знаток греческой литературы, политик и дипломат, бывший одним из самых образованных людей своего времени (да и последующих 3-4 веков тоже, во всяком случае, в Европе).
Речь не только о его теории музыки. Речь о том, что «Если бы ты молчал (не убивал ни мысли, ни людей, прим. автора), то и остался бы философом.»
Не случаен и вокзал (зал вокала) с его человеческой гаммой (не до и си, а альфа и омега); но (опять же) обо всём этом чуть позже.
Что подвигло утонченную (и стремительно стареющую) Натали на эти тяжкие (хотя и многим легче, нежели в екатерининский век) перегоны, я уже отчасти делал поясняющие намеки; да и к чему подробности, есть ли у меня какой к ним особенный интерес?
Нет интереса у меня к чужим иллюзиям; мне бы свои развеять.
Так что о причинах натальиной подвижности позже, быть может; но поезд (как и моя история) совершенно так, как это принято у всех поездов, поначалу и не помчался во всю свою механическую мертвую мощь, но н- еспешно (словно бусины четок перебирая) миновал несколько платформ.
Ничего! Скоро он (как и мой рассказ) разгонится, и замелькают за окнами деревеньки в десяток домишек, в которых упорно живут люди.
Цыбин (будто у себя самого вопрошая о чем-то донельзя важном: таком, о чем никогда ибо нельзя не спрашивают и молчат) постоянно взглядывал на сидевшую у окна на сидевшую у неприглядного окна Наталью: она, как давеча перед буйным и подвижным Емпитафием, вдруг опять принялась осторожничать или опамятовалась: дескать, что я делаю в этой совсем не лубочной стране?
В которой легко сгинуть, и искать никто не будет.
Что я, внешне маленькая игрушка Барби (внутри одухотворённая интеллектуалка: это Натали опять о себе), пригодная лишь на главное чтобы красавец и богач важно вышагивал рядом и гордился собой (как владельцем меня); не так ли иногда и двуглавая (советско-имперская и ныне готовая быть обезглавленной) страна наша и наша нынешняя пластилиновая совесть с нами рядом вышагивают?
Деревянные скамьи из лакированных реек, люди (носители рабочих одежд и окаменелых утренних лиц) это всё внешнее и вещное; вещее (меж тем) уже совсем рядом: искушение дорогой и обязательным каким-нибудь расставанием, из дороги проистекающим.
Блажен тот, кто среди разных приземистых проистеканий иногда живет в будущем, блажен всякий «будущий», у кого мечтание уже не есть вещь: судите меня по исполненным (чаще нет) сверхзадачам моим.
Ведь и наши иллюзии (хотя не будь их, и мы бы не жили) не более чем вещи, не более чем игрушки-наташки; и жаль нам, что мы не всегда ваньки-встаньки! Впрочем, это всё мечтания об окончательном счастье, о (воскресшем) Царстве Божьем СССР.
Но ведь и мечтание многостепенно; ведь и бывает оно очень сродни злодеянию и душегубству: в этом факте все мы: и я, и мы, и вы убеждались (и ещё не раз убедимся) и вчера, и завтра, и прямо сейчас.
Цыбин (пока ещё неведомый нам) взглядывал на Натали и размышлял о любви, которую каждый соотносит с собою и примеривает на себя, и считает, что от рождения имеет обязательное право быть любимым (ибо право имеет); Спиныч сейчас взглядывал и на любовь плотскую (или даже патриотическую), которая невозможна без прокладок и салфеточек, без кисловатого копошения друг в друге и прочей житейской коррупции.
Сейчас Цыбин переплетал (и вот уже переплёл) свои помышления с перестуком колес и гомоном стремительно сблизившихся (коротая попутье) или хорошо уже друг с другом знакомых пассажиров: не натальина ли ностальгия-любовька (мученик Коротеев, понятно, был её поза-поза -поза- прошлым любовником: и такие вычурные позы со-бытие принимает) явилась действительною причиной ее присутствия здесь, его к ней интереса?
Мученик это свидетель
Смерти и Воскрешения.
Я проявил смирение.
Я не сбежал в смерть.
Мученик это сметь
Правду принять, что
Жизни всей добродетель
Как на ветру пальто,
Повешенное на скелет!
Если подвига нет,
Всё насквозь развеваемо.
Я живу небываемо,
Добродетельно слишком.
Я не вышел умишком за пределы себя.
А вот внутри суметь не победить смерть,
Но в инструменты взять.
Чтобы себя ваять, лишнее отсекая.
Это не столь мучительно
И ко мне снисходительно
Прахом земного рая.
Есть что-то символическое в порыве Наташки «нынешней» к Наташке «прошлой» (я не смею сказать настоящей; кто я, чтобы судить; моё определение «полумультяшка» чисто эстетическое: жизнь есть эстетический феномен); есть что-то действенное в порыве полумультяшки много большее, чем символика: речь, конечно же, о мироформировании.
То, как Цыбин обходился с поэтеской, могло бы навести на мысль о нейролингвистическом программировании; разумеется такое объяснение возможно; но и его явно недостаточно: наша цель стать будущими (настоящими) уже сейчас в так называемом прошлом (падшем мире); далее (посредством своего «будущего») преодолеть если не прошлость, так хотя бы пошлость со-бытия.