Другой источник влияния в «Под розой», слишком свежий на тот момент, чтобы я злоупотребил им так, как злоупотреблял впоследствии, это сюрреализм. Я тогда ходил на факультатив по современному искусству и особенно впечатлился сюрреалистами. Сновидческого процесса я почти еще не освоил и поэтому, не осознав главного смысла движения, увлекся вместо этого простой идеей сочетания разнородных элементов для достижения алогичного и ошеломительного эффекта. Но, как я понял только потом, эта процедура требует определенного умения и прилежания: произвольное нагромождение не работает. Спайк-Джонс-мл. (пластинки оркестра под управлением его отца произвели на меня в детстве неизгладимое впечатление) однажды рассказывал в интервью: «Вот чего люди не понимают насчет отцовской музыки если заменяешь до-диез выстрелом, это должен быть выстрел в до-диезе, иначе звучит ужасно»{29}.
Дальше у меня с этим было еще хуже, судя по тому, что многие сцены в «Секретной интеграции» собраны по принципу лавки старьевщика. Но в общем и целом мне этот рассказ скорее нравится, чем не нравится, так что иногда я готов списать эффект захламления на особенности функционирования нашей памяти. Подобно «К низинам низин», это одна из немногих историй в моем багаже, непосредственно основанных на детских пейзажах и впечатлениях. Тогда я ошибочно видел в Лонг-Айленде лишь гигантскую безликую песчаную косу, лишенную истории, оттуда можно разве что сбежать, а особой привязанности испытывать не к чему. Интересно, что в обоих рассказах я наложил на то, что казалось мне пустым пространством, более замысловатую топографию, и не одну. Может быть, мне казалось, что так я привношу немного экзотики.
Мало было мне усложнить реальную географию Лонг-Айленда я еще взял всю окрестность, обвел чертой да перенес в Беркширы, где не бывал ни разу до сих пор. Снова тот же старый фокус, как с Бедекером. На этот раз я нашел нужные мне подробности в беркширском путеводителе, подготовленном в 1930-е годы в рамках Федеральной программы помощи писателям под эгидой Управления общественных работ{30}. Это был один из целого набора отменных томов по штатам и регионам, до сих пор, наверно, доступных в библиотеках. Крайне познавательное и приятное чтение. Некоторые эпизоды в беркширской книжке были прописаны так здорово, так подробно и с таким чувством, что даже я стыдился оттуда красть.
Уже не припомню, зачем мне понадобилась такая стратегия переноса. Проецированием собственного опыта на иное окружение я занимался еще с «Мелкого дождя». Отчасти виной тому моя тогдашняя нелюбовь к прозе, которая казалась «чересчур автобиографичной». С чего-то я возомнил, будто личные обстоятельства отражаться в прозе не должны, тогда как всем известно, что в действительности дело обстоит, можно сказать, с точностью до наоборот. Более того, свидетельства обратному были повсюду, но я предпочитал их игнорировать, хотя и тогда, и сейчас меня особенно трогала и радовала ровно та проза, и опубликованная, и неопубликованная, которая светится от достоверности, почерпнутой всегда не без жертв с тех глубоких, более общих уровней жизни, которыми все мы живем на самом деле. Неприятно думать, что тогда я этого не понимал даже в первом приближении. Может быть, плата была слишком высока. В любом случае я, дурилка, предпочитал вычурное маневрирование.
А может быть, дело просто в клаустрофобии. Многим тогдашним авторам хотелось как следует потянуться, выступить за знакомые пределы. Возможно, напоминала о себе замкнутость университетской среды, когда нас так манили приключения, о которых писали битники. Подмастерьям во все времена не терпится стать ремесленниками.
К тому времени, когда писал «Секретную интеграцию», я уже находился на этой стадии процесса. Я опубликовал роман и думал, что кое-что начал понимать, но также, наверно, впервые стал затыкаться и прислушиваться к окружающим меня американским голосам и даже отрывать глаза от печатных источников и приглядываться к американской невербальной реальности. И я теперь тоже был в дороге, наконец посещая те места, о которых писал Керуак. Эти городки, и голоса из грейхаундовских автобусов, и гостиницы-клоповники проникли в мою повесть, и меня вполне устраивает, как она работает.
Не то чтобы она вышла идеально, отнюдь нет. Герои-дети, например, выглядят довольно туповатыми, особенно по сравнению с детьми восьмидесятых. И я бы с легкой душой вычеркнул изрядную часть безответственного сюрреализма. Но все же некоторые сцены даже не верится, что это написал я. Должно быть, за прошедшие пару десятилетий туда прокрались какие-нибудь эльфы-диверсанты и порезвились вволю. Впрочем, как свидетельствует синусоидальная кривая моего обучения, было бы странно и дальше ожидать позитивной эволюции в сторону большего профессионализма. Затем я написал «Выкрикивается лот 49» повесть, опубликованную как роман, в которой я, такое ощущение, забыл почти все усвоенное раньше.
Вероятнее всего, мои чувства к «Секретной интеграции» можно объяснить простой ностальгией тоской по тому периоду моей жизни, по тому писателю, который только вылуплялся со всеми своими дурными привычками, идиотскими теориями и редкими моментами продуктивного молчания, когда он, возможно, начинал догадываться, как это делается в действительности. Ведь больше всего в молодежи подкупает происходящая эволюция; не фотография завершенного образа, но кино, душа в метаниях. Может быть, такая привязанность к моему прошлому лишь очередной пример того, что Фрэнк Заппа называет «сидят старые пердуны и играют рок-н-ролл»{31}. Но, как мы все знаем, рок-н-ролл никогда не умрет{32}, а воспитание, как говорил Генри Адамс, никогда не прекращается{33}.
Мелкий дождь{34}{34}
Снаружи солнце неспешно прожаривало территорию роты. Влажный воздух был неподвижен. В солнечном свете ярко желтел песок вокруг казармы, где размещались связисты. В казарме никого не было, кроме сонного дневального, который лениво курил, прислонившись к стене, и еще одного солдата в полевой форме, который лежал на койке и читал книжку в бумажной обложке. Дневальный зевнул и сплюнул через дверь в горячий песок, а лежавший на койке солдат, которого звали Левайн, перевернул страницу и поправил подушку под головой. В оконное стекло где-то с гудением бился большой комар, где-то еще играло радио, настроенное на рок-н-ролльную станцию Лизвилля, а снаружи беспрестанно сновали джипы и с урчанием проносились грузовики. Дело было в форте Таракань, штат Луизиана, в середине июля 1957 года. Натан Левайн по прозвищу Толстозадый, специалист 3-го класса, уже 13 месяцев (а точнее, 14-й) служил в одной и той же роте одного и того же батальона и занимал одну и ту же койку. За такой срок в таком гиблом месте, как форт Таракань, обычный человек вполне мог дойти до самоубийства или, по меньшей мере, до помешательства, что, собственно, и происходило довольно часто, судя по статистике, которая более или менее тщательно скрывалась армейским начальством. Левайн, однако, не относился к числу обычных людей. Натан был одним из немногих кроме пытавшихся закосить под Восьмой раздел{35}, кому, в сущности, нравилась служба в форте Таракань. Он спокойно и ненавязчиво адаптировался к местным условиям: сгладился и смягчился его резковатый бронксский выговор, став по-южному протяжным; Натан убедился, что самогон, обычно неразбавленный или смешанный с тем, что удавалось нацедить из ротного автомата с газировкой, можно пить с таким же удовольствием, как и виски со льдом; в барах он теперь балдел от музыки хиллбилли так же, как раньше тащился от Лестера Янга и Джерри Маллигана в «Бёрдленде»{36}. Левайн был ростом шесть футов с гаком и широк в кости, но если прежде у него было худощаво-мускулистое телосложение фигура пахаря, как выражались некоторые знакомые студентки, то за три года увиливания от нарядов на работу он обрюзг и растолстел. Отрастил изрядное пивное брюшко, которым определенно гордился, и толстый зад, которым гордился значительно меньше и которому был обязан своим прозвищем.
Дневальный щелчком отправил окурок за дверь в песок.
Глянь, кто идет, сказал он.
Если генерал, скажи, что я сплю, отозвался Левайн, зевнув, и закурил сигарету.
Нет, это Балерун, сообщил дневальный и снова прислонился к стене, закрыв глаза.
По ступеням протопали маломерные башмаки, и голос с вирджинским акцентом произнес:
Капуччи, погань беспрокая.
Дневальный открыл глаза.
Отвали, сказал он.
Ротный писарь Дуган по кличке Балерун вошел в казарму и, недовольно скривив губы, приблизился к Левайну.
Кому ты дашь эту порнушную книжку, когда закончишь, Левайн? спросил он.
Левайн стряхнул пепел в подшлемник, который использовал в качестве пепельницы.
В сортире на гвоздь повешу, наверно, улыбнулся он.
Губы у писаря скривились еще больше.
Тебя лейтенант зовет, сказал Дуган, так что давай поднимай свой жирный зад и чеши в дежурку.
Левайн перевернул страницу и продолжил читать.
Эй, сказал писарь.
Дуган служил по призыву. Он вылетел со второго курса Вирджинского университета и, как многие писари, имел склонность к садизму. Этим достоинства Дугана не исчерпывались. Он, например, нисколько не сомневался, что НАСПЦН{37} коммунистическая организация, целью которой является стопроцентная интеграция белой и черной рас путем смешанных браков, или что вирджинский джентльмен это наконец явленный миру Übermensch[3], которому только гнусные интриги нью-йоркских евреев мешают осуществить свое высокое предназначение. Главным образом из-за последнего пункта Левайн и не ладил с Дуганом.
Меня вызывает лейтенант, сказал Левайн. Надо думать, ты уже выписал мне увольнительную. Черт, он глянул на часы, а еще только начало двенадцатого. Молодчина, Дуган. На пять с половиной часов раньше. И Левайн восхищенно покачал головой.
Дуган ухмыльнулся:
Вряд ли это насчет увольнения. Боюсь, оно тебе пока не светит.
Левайн отложил книгу и погасил окурок в подшлемнике. Затем посмотрел в потолок.
Господи, пробормотал он, что я еще натворил? Неужто опять губа светит? За что?
Всего-то через пару недель после прошлого раза, точно? ввернул писарь.
Левайн знал эти уловки. Он думал, что Дуган давно уже понял: Левайн на дешевые подколы не ведется. Но похоже, такие типы неисправимы.
Я к тому, что хватит валяться на койке, сказал Дуган.
«Валяться» он произнес как «ва-аляца». Левайн с раздражением подобрал отложенную книгу и снова принялся читать.
Ладно, сказал он, отдавая честь. Иди назад, бледнолицый.
Дуган смерил его взглядом и наконец ушел. Вероятно, по дороге к двери он споткнулся о винтовку дневального, поскольку раздался грохот и голос Капуччи произнес: «Господи, ну что за хмырь неуклюжий». Левайн закрыл книгу, сложил ее пополам и, перевернувшись на живот, засунул в задний карман. С минуту он лежал на животе, наблюдая за тараканом, петлявшим по невидимому лабиринту на полу. Зевнув, Левайн тяжело поднялся с койки, вытряхнул окурки из подшлемника на пол и криво нахлобучил подшлемник на голову. У выхода обнял дневального.
Что стряслось? поинтересовался Капуччи.
Левайн прищурился, глядя на яркое марево снаружи.
Ох уж эти парни в Пентагоне, сказал он. Никак не хотят оставить меня в покое.
Он поплелся по песку к зданию, где была дежурная комната, даже через подшлемник чувствуя, как печет солнце. Вокруг здания была узкая полоска травы единственная зелень на всей территории роты. Чуть дальше слева в столовую уже выстраивалась очередь. Левайн свернул на гравийную дорожку, утыкавшуюся в дверь дежурной комнаты. Он подозревал, что Дуган где-то рядом или, по крайней мере, наблюдает за ним из окна, но, когда он вошел, писарь сидел за своим столом у стены и что-то сосредоточенно печатал на машинке. Левайн облокотился о стойку перед столом первого сержанта.
Привет, сержант, поздоровался Левайн.
Сержант поднял глаза.
Где тебя черти носят? спросил он. Опять читал порнуху?
Точно, сержант, ответил Левайн. Учебник для сержантов.
Сержант бросил на него сердитый взгляд:
Лейтенант хочет тебя видеть.
Знаю, сказал Левайн. Где он?
В комнате отдыха, ответил сержант. Остальные уже там.
Что за буза, сержант? Что-то из ряда вон?
Иди и все сам узнаешь, проворчал сержант. Черт возьми, Левайн, мог бы уже запомнить, что мне никто ничего не рассказывает.
Левайн вышел из дежурки и направился в комнату отдыха, расположенную с другой стороны здания. Через хлипкую дверь он услышал голос лейтенанта. Левайн толкнул дверь. Лейтенант инструктировал десяток рядовых и спецов из роты Браво{38}, сидевших и стоявших вокруг стола, на котором лежала карта, вся в круглых пятнах от кофейных чашек.
Дигранди и Зигель, говорил лейтенант, Риццо и Бакстер Он поднял взгляд и увидел Левайна. Левайн, поедешь с Пикником. Он небрежно свернул карту и положил ее в задний карман. Все ясно? (Все кивнули.) Ладно, готовность к часу. Вывести машины из гаража, и вперед. Я жду вас у Лейк-Чарльз.
Лейтенант надел фуражку и вышел, хлопнув дверью.
Время пить колу, сказал Риццо. У кого есть курево?
Левайн уселся на стол и спросил:
Что стряслось?
О господи, сказал Бакстер, светловолосый деревенский паренек из Пенсильвании. Добро пожаловать в нашу компанию, Левайн. Да все из-за этих чертовых каджунов{39}. Понаставили кругом табличек «Выгул собак и солдат запрещен» и прочее в том же духе. А чуть возникнет какая заварушка, кого они слезно молят о помощи?
Сто тридцать первый батальон связи, сказал Риццо, кого же еще?
А куда это мы едем в час? поинтересовался Левайн.
Пикник поднялся с места и направился к автомату с колой.
Куда-то к Лейк-Чарльз, ответил он. Там была гроза или что-то в этом роде. Линии связи оборваны. Он сунул пятак в автомат, но, как обычно, ничего не произошло. Рота Браво спешит на помощь. Давай, детка, вкрадчиво-ласковым голосом сказал он автомату и злобно пнул его ногой. Безрезультатно.
Смотри не опрокинь, сказал Бакстер.
Пикник стукнул автомат кулаком в строго определенные места. Что-то щелкнуло, и из краников полились две струйки одна газировки, другая сиропа. Прежде чем они иссякли, изнутри, перевернувшись, выскочил пустой стаканчик, и сироп облил его снаружи.
Хитер, чертяка, сказал Пикник.
Шизанутый, сказал Риццо. Одурел от жары.
Так они говорили еще какое-то время, рассуждая о том о сем, проклиная каджунов и армию, попивая кока-колу и куря сигареты. Наконец Левайн встал и, засунув руки в карманы, чтобы эффектнее выпятить живот, сказал:
Ну, я, пожалуй, пойду собираться.
Погоди, сказал Пикник, я с тобой.
Они вышли наружу. Пройдя по гравийной дорожке, ступили на песок и побрели к казарме, обливаясь пóтом в неподвижном воздухе под лучами палящего желтого солнца.
Ни минуты покоя, Бенни, пожаловался Левайн.
Господи Исусе, сказал Пикник.
Они вошли в казарму, волоча ноги, словно кандальники, и когда Капуччи спросил, что случилось, ему в ответ взметнулись два оттопыренных средних пальца синхронно и слаженно, как в отработанном водевильном номере.
Левайн достал вещмешок и побросал туда полевую форму, белье и носки. Потом засунул бритвенный прибор, а в последний момент заткнул сбоку старую бейсбольную кепку синего цвета. Некоторое время он стоял над вещмешком, морща лоб. Затем сказал:
Эй, Пикник.
Чего? отозвался Пикник с другого конца казармы.
Я не могу ехать. У меня увольнение с шестнадцати тридцати.
Тогда зачем ты собираешь вещи? спросил Пикник.
Думаю пойти поговорить с Пирсом.
Он, наверное, обедает.
Нам все равно надо пожрать. Пошли.
Они снова вышли под палящее солнце и побрели по раскаленному песку к столовой. Войдя через заднюю дверь, они увидели лейтенанта Пирса, в одиночестве сидевшего за столом возле раздачи. Левайн подошел к нему.