Я тихо постучала в полуоткрытую дверь кабинета Хью.
Входите, сказал он, и я вошла.
Хью сидел за Г-образным столом, похожим на мой, но заваленным грудой бумаг, такой высокой, что за ней не было видно ни его груди, ни шеи. Здесь были распечатанные и нераспечатанные конверты, их надорванные края махрились и напоминали оторвавшиеся от платья оборки; письма, сложенные втрое и полуразвернутые; желтые листки, напечатанные под копирку, и черная копировальная бумага; большие розовые и желтые картотечные карточки; бумажки, бумажки, бумажки Их было так много, что я встряхнула головой, не в силах поверить, что этот бумажный хаос существует на самом деле.
Работы накопилось, бросил Хью. Рождество!
Ясно, кивнула я. Я насчет диктофона
Там ножные педали, со вздохом пояснил мужчина. Под столом. Как у швейной машинки. Одна воспроизводит, вторая перематывает назад, третья вперед.
Все утро я слушала низкий аристократичный голос своей начальницы, вещавший из допотопных наушников диктофона, весьма своеобразный и интимный опыт. Начальница надиктовывала письма, а я печатала их на бумаге с шапкой литературного агентства, желтоватой, тонкой, как рисовая, уменьшенного формата. Иногда письмо занимало несколько страниц, иногда печатать приходилось всего одну или две строчки. «Как мы договаривались, прилагаю два экземпляра вашего контракта с Сент Мартинз Пресс на книгу Кровные братья. Просим подписать оба экземпляра и выслать нам в удобные вам сроки». Самые длинные письма предназначались издателям; в них моя начальница требовала внести сложные и порой необъяснимые изменения в контракт, вычеркивала слова и целые параграфы, особенно если те касались «электронных прав» термин, ни о чем мне не говоривший. Работа была невыносимо скучной; форматирование и соблюдение межстрочных интервалов требовало гимнастической ловкости, но вместе с тем это занятие меня успокаивало, ведь я почти не понимала содержание напечатанного, а сам процесс удары пальцев по клавишам, звук, с которым молоточки ударяли по бумаге, завораживал меня. Дама из агентства по трудоустройству оказалась права: раз научившись печатать на машинке, разучиться было невозможно, как кататься на велосипеде; пальцы вспомнили расположение клавиш и порхали по ним, словно направляемые невидимой силой. К полудню у меня образовалась аккуратная стопочка готовых писем результат расшифровки одной микрокассеты; я прикрепила к каждому подписанные конверты, как научил меня Хью.
Я достала первую кассету и вставила вторую, и тут зазвонил телефон. Я похолодела, ведь я так и не выяснила, как тут положено отвечать на звонки.
Алло, с притворной уверенностью произнесла я, зажав плечом трубку. Мой первый настоящий рабочий звонок!
Джоанна? послышался веселый голос.
Папа? удивилась я.
Та, ето есть йа, ответил он голосом Бориса Карлоффа[8]. В молодости отец был актером; его комедийная труппа выступала в Катскиллских горах, колониях бунгало[9] и на курортах. Некоторые из членов труппы прославились: Тони Кертис, Джерри Стиллер. А папа стал дантистом. Дантистом с отменным чувством юмора. Твой старый папка. Как первый рабочий день?
Да ничего вроде. Стоило только сказать родителям, что я устроилась на работу, как те попросили мой рабочий номер телефона. Но я не думала, что они станут названивать в первый же рабочий день. Пока только письма печатала.
Еще бы, ведь ты теперь секретарша, рассмеялся папа. Мои родители сделали научную карьеру, и каждый мой шаг, кажется, безмерно веселил их. Ах, прости, ассистентка.
Мне кажется, моя работа все же отличается от работы секретарши, серьезно ответила я, и мой тон мне совсем не понравился.
В семье из-за этого надо мной смеялись, мол, Джоанна все воспринимает слишком серьезно, шуток не понимает. Да мы просто пошутили, Джоанна! Не заводись. Но я всегда заводилась.
Я буду читать рукописи, добавила я. Чтение рукописей было единственным несекретарским занятием, что пришло мне в голову. Вообще-то, начальница пока не предлагала мне этим заниматься, но все, с кем я общалась в те несколько недель, что последовали за моим трудоустройством, подчеркивали, что ассистентка литературного агента, безусловно, должна читать рукописи, это ее основная обязанность. Про печатание на машинке мне никто ничего не говорил. Ну, и все такое прочее. Они искали человека с таким образованием, как у меня. Филолога.
Ага, ага, пропел папа. Конечно. Слушай, я тут подумал Сколько тебе платят?
Я огляделась и убедилась, что рядом никого нет:
Восемнадцать пятьсот.
Восемнадцать тысяч долларов? воскликнул папа. Не думал, что так мало. Он издал гортанное бульканье, призванное означать отвращение, папа вырос в доме, где говорили на идише, и оттуда перенял такие вот характерные междометия. Восемнадцать тысяч в год?
Восемнадцать тысяч пятьсот.
Мне сумма казалась огромной. В колледже я получала пятнадцать сотен в семестр, подрабатывая репетитором по писательскому мастерству, а в аспирантуре за минимальную зарплату наливала пиво в пабе и подбирала размеры горных ботинок в туристическом магазине на Оксфорд-стрит. Сумма в восемнадцать тысяч пятьсот долларов казалась невообразимым количеством денег, может, потому, что я представляла все эти деньги как одну большую стопку хрустящих новеньких купюр.
Знаешь, Джо, на такую зарплату не проживешь. Может, попросишь побольше?
Пап, я уже начала работать.
Знаю, но ты могла бы сказать, что проанализировала свои расходы и поняла, что на такую мизерную зарплату не прожить. Посмотрим Папа умел производить сложные расчеты в уме. Это получается пятнадцать сотен в месяц. За вычетом налогов не больше восьмиста девятиста. Они хоть страховку оплачивают?
Не знаю.
Мне сказали, что агентство предоставляет медицинскую страховку, но через три месяца после начала работы, а может, через шесть, я забыла. Но по правде говоря, финансовые подробности меня не очень интересовали. Гораздо больше радовал тот факт, что у меня появилась настоящая работа. В 1996 году страна переживала экономический спад. Нормальной работы не было почти ни у кого из моих знакомых. Друзья учились в аспирантуре, получали свои магистерские степени по литературе или докторские по теории кино и работали в кофейнях в Портленде, продавали футболки в Сан-Франциско или жили с родителями в Верхнем Ист-Сайде. Работа настоящая, с девяти до пяти, казалась большинству недостижимой абстракцией.
Насчет страховки надо выяснить.
Я чувствовала, что папа теряет терпение.
Если они не оплачивают страховку, выходит, ты почти за бесплатно работаешь. Сколько ты отдаешь Селесте за квартиру?
Я судорожно сглотнула. Я переехала к Дону неофициально, разумеется, не успев заплатить Селесте даже за один месяц, хотя в ее шкафу осталось несколько моих платьев и одно хорошее пальто. Мои родители про Дона ничего не знали, не знали даже, что моего парня зовут Дон. Они полагали, что я без пяти минут замужем за своим бывшим бойфрендом из колледжа, чью красоту, доброту и ум они всецело одобряли. Когда родители звонили Селесте, меня никогда не оказывалось дома, но они списывали это на причуды современной молодежи, что вечно где-то пропадает.
Триста пятьдесят, сказала я, хотя мы с Селестой договаривались на триста семьдесят пять ровно половину арендной платы.
По своему обыкновению, я согласилась на эти условия, толком не подумав, и только потом поняла, что это несправедливо. Платить половину аренды за квартиру, в которой не было ничего моего, где я не могла даже толком вытянуть ноги на диване, было неразумно. Я не смогла бы долго прожить в квартире, где не было ни малейшей возможности уединиться. Селесте, напротив, нравилось столь близкое соседство подобно Хью, она казалась очень одинокой. Она вечно оставалась один на один со своими тревогами, а кроме того, была одинокой в буквальном смысле, физическом, ее единственным спутником жизни был старый ожиревший кот с парализованными задними лапами, таскавшийся по квартире, как некое мифологическое существо: верх пушистый, грива, как у льва, а зад и задние лапы выбриты налысо, так как бедняга не мог себя вылизывать. Однажды вечером я приехала к Селесте после встречи с подругой в центре Манхэттена и обнаружила ее в кровати во фланелевой ночнушке в цветочек; она смотрела повтор некогда популярного ситкома, гладила своего странного кота и плакала.
Что с тобой? прошептала я, присев на край кровати осторожно, как будто она была инвалидом. Селеста, что не так?
Не знаю, ответила подруга. Ее круглое веснушчатое лицо что называется, кровь с молоком, от слез покраснело и опухло.
Что ты сегодня делала? Дома сидела? Что-то случилось?
Селеста покачала головой:
Пришла домой с работы. Сварила спагетти
Я кивнула.
И подумала: сварю-ка всю пачку сразу и буду есть их и завтра, и послезавтра. Одинокая слеза скатилась по пухлой щеке Селесты. Я поела немного, потом положила добавку, еще добавку Она печально посмотрела на меня. И не успела оглянуться, как съела все. Полкило макарон. Я одна умяла полкило спагетти.
За год после окончания школы мы обе прибавили в весе, но я знала, что не это подругу тревожило, не полкило макарон, которые грозили превратиться в полкило на весах. Ее пугало стечение обстоятельств, из-за которого она не побоялась съесть целую кастрюлю макарон: независимость и безусловная свобода ее жизни, в которой никто ни мать, ни сестра, ни соседка по комнате, ни профессор, ни приятель не следил за ее привычками и поведением, никто не спрашивал: «Может, хватит уже?», не предлагал поделить ужин пополам, перекусить вместе, не интересовался даже, что она ела на ужин. Селеста просыпалась, шла на работу и возвращалась домой одна!
Триста пятьдесят долларов? воскликнул отец. За студию? Ты разве не на диване спишь?
В этом районе квартиры еще дороже стоят, между прочим, заметила я.
В общем, мы с мамой все обсудили, и Кажется, папа все-таки потерял терпение. Если ты согласишься на эту работу («Я уже согласилась, пап», подумала я), ты должна жить дома. В город можешь ездить на автобусе; будешь экономить и откладывать на свою квартиру. Может, купишь свое жилье. Снимать квартиру все равно что деньги выбрасывать.
Я не могу жить дома, пап, ответила я, взвешивая каждое слово. На автобусе ехать почти два часа. Мне придется выходить полседьмого.
Ну и что? Ты же жаворонок.
Пап, тихо проговорила я, не могу я. У меня должна быть своя жизнь. Я покосилась на коридор, по которому шла моя начальница, направляясь в свой кабинет. Мне пора, бросила я, прости!
Нельзя получить все, что хочешь, сказал папа.
Ага, как можно тише ответила я. Я очень любила папу, и мне вдруг страшно захотелось его увидеть, почувствовать его присутствие. Ты прав.
Но на самом деле я думала то же, что все дети, когда им говорили: «Это тебе нельзя», «А я получу все, что хочу, вот увидишь».
Груда писем на моем столе высилась; прошел час, другой. В половине второго начальница надела шубу, вышла и вернулась с маленьким коричневым пакетом. «Когда же меня отпустят на обед?» подумала я. И должна ли я сделать то же самое? Купить еду навынос, принести ее в офис и съесть за столом? Мне уже стало казаться, что внешнего мира не существовало. Остались лишь мы с диктофоном; я печатала письма одно за другим, крутила колесико, замедляя голос начальницы, и тот менялся с альта на бас, а мне меньше приходилось перематывать. Я умирала от голода, пальцы болели, но сильнее всего болела голова. Из кабинета начальницы в сторону моего стола плыла плотная дымовая завеса. У меня зачесались глаза, как после ночи в прокуренном баре.
В половине третьего я приступила к расшифровке последней пленки, а начальница подошла к моему столу. Несколько раз она выходила из кабинета и проходила мимо, словно меня не замечая, странное ощущение, как будто я превратилась в предмет окружающей обстановки.
Как много ты сделала, сказала начальница. Дай взглянуть.
Она взяла письма и удалилась к себе.
Через минуту Хью выглянул из своего кабинета.
Ты пообедала? спросил он.
Я покачала головой.
Хью вздохнул:
Тебе должны были объяснить. Ты можешь уйти на обед в любое время. Твоя начальница обычно обедает рано. Я обедаю позже, но часто приношу обед из дома. Меня это почему-то не удивило. Я прямо представила, как он ест сэндвич с арахисовым маслом и конфитюром, нарезанный на ровные треугольнички и завернутый в вощеную бумагу. Иди сейчас. Ты наверняка проголодалась.
Точно можно? шепотом спросила я. Она, я кивнула в сторону кабинета начальницы, только что забрала письма.
Письма подождут, ответил Хью. Эти кассеты тут месяц лежали. Иди и купи себе сэндвич.
Я вышла на Мэдисон и стала глазеть на витрину кулинарии, где сэндвичи стоили слишком дорого; впрочем, тогда для меня все стоило слишком дорого, потому что денег у меня совсем не было. Папа дал мне несколько долларов протянуть до первой зарплаты; я надеялась получить ее в конце недели. Я даже банковский счет в Нью-Йорке пока не завела. С моими грошами это казалось бессмысленным. Я пока не закрыла свой лондонский счет, и на нем оставались деньги, но я не помнила сколько и не знала, как их забрать: тогда никаких интернет-банков еще не было. В бумажнике лежали две кредитки, но я хранила их на экстренный случай и в жизни бы не стала использовать их для такой роскоши, как обед, хотя проголодалась страшно.
В конце концов я решила купить чашку кофе и яблоко. Потрачу максимум пару долларов. В западной части Мэдисон-авеню я вошла в кулинарию и стала разглядывать кучу перезрелых бананов.
Что вам предложить? с улыбкой спросил мужчина в белой форме, стоящий за прилавком с сэндвичами.
Сэндвич с индейкой на круглой булочке, пожалуйста, выпалила я вопреки себе, и сердце забилось от собственного безрассудства. Проволоне, латук, помидор и немного майонеза. Совсем немного. И горчицы.
На кассе я дала десятку и получила сдачу два доллара и два четвертака. Я только что потратила на скромный сэндвич на несколько долларов больше, чем намеревалась. Пульс участился я уже жалела о содеянном. Обед должен стоить пять баксов, не больше. Семь пятьдесят это уже ужин.
Вернувшись за стол, я положила сэндвич и сняла пальто. Выдвинула стул, и тут на пороге кабинета возникла начальница.
О, ты вернулась, прекрасно, сказала она. Зайди-ка ко мне. Надо поговорить.
Печально взглянув на сэндвич, плотно завернутый в белую бумагу, я зашла в ее кабинет и села на стул с прямой спинкой.
Итак, сказала она, расположившись на своем стуле за огромным столом, нам надо поговорить о Джерри
Я кивнула, хотя понятия не имела, кто такой Джерри.
Тебе будут звонить всякие и спрашивать его адрес и телефон. Будут спрашивать, как с ним связаться. Или со мной. Начальница рассмеялась, будто сама мысль об этом казалась ей абсурдной. Будут названивать репортеры. Студенты. Аспиранты. Она подчеркнула это слово и закатила глаза. Они станут говорить, что хотят взять у него интервью или вручить приз, почетную степень и Бог знает что еще. Продюсеры тоже будут звонить по поводу прав на экранизацию. И все попытаются тебя обойти. Станут убеждать, манипулировать. Но ты ни за что ни за что и никогда Тут женщина прищурилась и склонилась над столом, как карикатурный гангстер, а в ее голосе зазвучала угроза: Ты ни за что и никогда ни при каких условиях не должна выдавать его адрес и телефон. Ничего никому не говори. Не отвечай на вопросы. Просто постарайся как можно быстрее отделаться от них. Ясно?
Я кивнула:
Я поняла.
Хотя на самом деле ничего не поняла, так как не знала, о каком Джерри идет речь. На дворе был 1996 год, и первое, что пришло на ум, это Джерри Сайнфелд[10], но Джерри Сайнфелд вряд ли был клиентом литературного агентства, хотя мало ли
Хорошо. Начальница откинулась на спинку стула. Хорошо, что ты поняла. Теперь иди. А я посмотрю корреспонденцию. И она указала на аккуратную стопку писем, что я напечатала за утро.
Глядя на них, я, как ни странно, ощутила гордость за себя. Они были такие красивые пухлая стопочка желтой бумаги, сплошь покрытой чернильно-черными строчками.