Раздается щелчок дверного замка, и у меня перехватывает дыхание. Дверь открывается, входит мужчина: невысокий, с густой бородой, редеющими волосами и с морщинками, глубоко залегшими в уголках дружелюбных глаз. На нем белая рубашка с галстуком, через плечо перекинут кожаный портфель на ремне. Незнакомец выдвигает стул, садится, достает из портфеля несколько блокнотов и ручек и аккуратно раскладывает их перед собой. Обустроившись, он нажимает кнопку на приборчике, дожидается, пока на нем вспыхнет маленький зеленый индикатор, и наконец улыбается мне.
Привет, произносит он.
Я молчу.
Я помню, что задала человеку в костюме вопрос раньше, когда лежала в полузабытьи. Сейчас я соображаю лучше, однако некоторые вещи настолько прочно закрепились у меня на подкорке, что я уже и не помню того времени, когда их там не было, поэтому мне трудно переосмысливать свое отношение к ним даже теперь, после всего случившегося.
Никогда не разговаривайте с Чужаками. Никогда.
Меня зовут доктор Роберт Эрнандес, продолжает он. Я заведую психиатрическим отделением детской больницы при Техасском университете в Остине. Понимаешь, что это означает?
Я не отвечаю.
Я занимаюсь здоровьем детей, поясняет он. В частности, тех, которые пережили травмирующие события. Я слушаю их и стараюсь помочь.
В моем сознании отец Джон визжит, что единственная цель Чужаков причинить мне вред, поиздеваться надо мной и убить.
Знаю, ты оказалась в жуткой ситуации, говорит доктор Эрнандес. Пережила настоящий ад и страдаешь от боли. Однако я вовсе не враг, что бы там тебе ни внушали, и, клянусь, я не сделаю тебе ничего плохого. Я лишь хочу тебе помочь, и для этого ты должна научиться мне доверять. Сперва хотя бы чуть-чуть. Как считаешь, у тебя получится?
Я безмолвно взираю на него. Судя по выжидающему взгляду, доктор Эрнандес даже не представляет, о чем просит.
Начнем с простого, предлагает он. Может, назовешь свое имя?
Я не отвечаю, но продолжаю глядеть ему в глаза.
Ладно, произносит он. Все в порядке. Тогда давай так: я задаю вопрос, а ты просто киваешь или качаешь головой. Говорить не придется.
Я сижу не шелохнувшись, стараюсь даже не моргать. Улыбка на лице доктора Эрнандеса слегка меркнет.
Нет? Не хочешь попробовать?
Я моргаю глазам уже больно, и только. Он кивает и что-то записывает в один из блокнотов. Я слежу за тем, как перо скользит по бумаге, и мне любопытно, что же он про меня пишет, но задать вопрос я не могу.
Хорошо, говорит доктор Эрнандес, отложив ручку в сторону. Меньше всего я хочу, чтобы ты чувствовала себя под каким бы то ни было давлением. Могу лишь догадываться, как тебе тяжело, так что, пожалуй, на данный момент будет лучше, если ты вернешься к себе, и мы продолжим общение завтра. Ты не обязана говорить со мной, и, гарантирую, никто и я сам в первую очередь не станет тебя принуждать. Однако, если бы я искренне не верил, что наша беседа пойдет тебе на пользу, меня бы здесь не было.
Я подавляю желание кивнуть, в то время как отец Джон в моей голове орет, что я еретичка и что он всегда знал: я притворщица. Доктор Эрнандес снова кивает, дарит мне широкую улыбку и принимается складывать блокноты и ручки в кожаный портфель.
Ну ладно, произносит он, отдыхай. Увидимся завтра.
Сестра Харроу отводит меня обратно в мою комнату. Пока мы идем по серым коридорам, я молчу, и все же перед тем, как закрыть и запереть дверь, она мне улыбается.
Я обвожу помещение взглядом полагаю, теперь это мой дом. Тут не сказать чтоб просторно, но и не тесно; на Базе было много комнатушек куда меньше размерами, к тому же здесь есть умывальник, туалет, письменный стол и стул. Дверь запирается снаружи, так что всё практически по-старому.
После того как сестра Харроу привела меня сюда вчера вечером, я обнаружила на столе стопку одежды, а рядом толстую пачку бумаги и коробки с карандашами, ручками и восковыми мелками. Серые тренировочные штаны, белье и носки, футболки, толстовки, спортивные тапочки на резиновой подошве. Большинство вещей в целлофановой упаковке, на всех ярлычки с ценой. Кое-что из этого надето на мне сейчас. Без сомнения, это первая в моей жизни новая одежда.
На стене над дверью электронные часы; светящиеся цифры на табло показывают 10:17. Сестра Харроу сказала, что каждый день ровно в девять утра будет приносить завтрак и в половину первого ланч, а что я должна делать в перерыве, понятия не имею.
Я ложусь в постель и какое-то время рассматриваю потолок, после встаю и меряю комнату шагами, пока мышцы в ногах не начинают ныть, а в обожженной кисти под повязкой снова не вспыхивает боль. Тогда я сажусь за стол.
После Чистки на Базе запретили все книги, кроме Библии, бумаги и карандашей почти не осталось, но у меня сохранился простой альбом для рисования, который отец Патрик подарил мне, когда я еще была маленькой. Центурионы не могли не знать о нем я никогда не прятала альбом, но почему-то его не отбирали. На каждом листе я рисовала по десятку раз, пока он сплошь не покрывался бороздами следами карандашных линий, стираемых вновь и вновь. Когда начался пожар, альбом лежал у меня в комнате, а стало быть, сгорел.
Я достаю из пачки листок и провожу пальцами по его поверхности. Он гладкий, ни разу не использованный. Новехонький. У него нет истории. Я сверлю взглядом белую стену, пока мой разум не очищается, затем беру из пластмассовой вазочки карандаш и начинаю рисовать.
Уже давно все то, что появляется на бумаге, возникает как будто помимо моей воли. Я собираюсь нарисовать собаку, космический корабль или остров в море, но в итоге всегда выходит одно и то же, словно бы карандаш оживает в моих пальцах и знает мои истинные намерения лучше, чем я сама. Я более-менее представляю, кто такой психиатр, помню с тех времен, когда нам еще разрешалось смотреть телевизор и читать книги, хоть и не призналась в этом доктору Эрнандесу в ответ на его вопрос. Он бы наверняка сказал, что через рисунки проявляется мое подсознание. Возможно, так оно и есть, но какая мне разница я же не собираюсь их ему показывать.
Я набрасываю первые линии, и почти мгновенно знакомый образ переносится из воображения на бумагу. Я заменяю карандаши цветными ручками и позволяю себе погрузиться в монотонность повторов. Мои пальцы действуют сами собой, а в голове всплывают бессвязные, обрывочные воспоминания
мой отец хоть я и понимаю, что вижу не реального человека, каким он был, а лишь ту его версию, которую мое сознание оживило по старой фотографии. Он улыбается мне, и я размышляю, действительно ли он так выглядел, когда улыбался; движущиеся люди смотрятся иначе, нежели застывшие в фоторамке
огонь, что вырывается из окон часовни и несется по сухой земле, словно дикий зверь в погоне за добычей, клекоча от кровожадного восторга
лицо Хани, когда она ответила «нет» отцу Джону глядя ему в глаза и понимая, что говорит ересь
мама, какой я запомнила ее в последний раз: она сидит в кузове красного пикапа и не отрывает взгляда от моего лица, а руки сжимают один-единственный пластиковый мешок для мусора в нем все ее имущество
Нейт, чей силуэт возвышается надо мной в темноте; глаза широко распахнуты, голос полон тревоги, в ладонях запрещенные предметы
запертая дверь в подвале Большого дома
отец Джон в ту минуту, когда стало ясно, что его пророчества наконец сбылись и прислужники Змея уже у ворот. Я восстанавливаю в памяти его лицо, пытаясь прочесть на нем уверенность, на которой держался Легион, которая убеждала моих Братьев и Сестер и довольно долго и меня, что Господь убережет их и дарует великую победу. Я ищу ее и не нахожу
Элис с вывалившимися внутренностями
танк, ползущий через двор
кровь
гильзы от пуль
кровь, так много крови
весь мой мир за считаные мгновения до конца
По спине пробегает озноб, я ежусь, потом опускаю взгляд на бумагу и вижу ту же картинку, что и всегда. Бόльшую часть листа занимает вода, светло-голубая, в белых крапинках. Не знаю точно, что это озеро, океан, река или что-то еще, так как самый большой водоем, который мне довелось видеть собственными глазами, это фонтан на площади Лейфилда. Чем бы оно ни было, я рисую это не по памяти.
Изрезанные бурые утесы, встающие из воды, соседствуют с широкой полосой земли, покрытой сочной зеленой травой, столь непохожей на спекшуюся рыжую пыль пустыни. Вдали от утесов маленький домик с бледно-голубыми стенами, белой крышей и трубой; серый дымок изящной спиралью поднимается к небу, которое по цвету почти не отличается от воды. Рядом с домом виднеются две крохотные фигурки, совсем примитивные «ручки-ножки-огуречик», однако я твердо знаю, кто это. Первая фигурка это я. Вторая моя мама.
После
Я просыпаюсь с криком, в мокрых от пота простынях. Кошмары. Пожар, Люк, отец Джон. Часы над дверью показывают 8:57. Не помню, когда в последний раз я спала так долго. Разве что когда болела. Через три минуты сестра Харроу принесет завтрак, если верить ее вчерашним словам. «РАЗУМЕЕТСЯ, НЕ ВЕРИТЬ! эхом разносится в моей голове гулкий, раскатистый рев отца Джона. ОНА ИЗ ЧУЖАКОВ! ОНИ ВСЕ ЛГУТ! ВСЕГДА ЛГУТ!»
Кожа на предплечьях покрывается мурашками. Мощь в голосе Пророка все еще приводит меня в ужас даже теперь, после всего: эта его безусловная убежденность, абсолютная властность, не терпящая возражений. Я крепко зажмуриваю глаза, изо всех сил сосредоточиваясь на образах воды, утесов, голубого домика, и в конце концов голос затихает, хотя я знаю, что полностью никогда от него не избавлюсь.
Я открываю глаза и сажусь на краешек кровати. Рука невыносимо болит. Как говаривал Хорайзен, хуже всего дела обстоят перед тем, как начнут улучшаться, и я искренне надеюсь, что он был прав, ведь ощущение такое, будто кто-то подносит к моим пальцам огонь, а когда я чешу их через толщу бинтов, то и вовсе кажется, что пришел конец света.
Когда именно, не помню, но в какой-то момент после еды я легла и смежила веки. Мысленные подсчеты указывают, что в общей сложности я, должно быть, проспала около восемнадцати часов с короткими перерывами. Однако прилива сил я не испытываю, наоборот, чувствую себя измотанной и выжатой как лимон, словно меня раскатали скалкой в тонюсенький блин. Я опустошена.
В замке поворачивается ключ, затем слышен стук, и только после этого дверь открывается. По-моему, стучать смысла нет я не смогла бы помешать кому-то войти, даже если бы захотела, но это, во всяком случае, вежливо.
Появляется сестра Харроу с подносом. В этот раз на нем тарелка еще дымящейся яичницы с беконом и жареной картошкой, плошка с фруктами и апельсиновый сок в пластиковом стакане. Моя первая мысль как же быстро она возникает, просто мгновенно! я просто не смогу это есть, потому что, хоть фруктов в плошке и немного, они явно входят в тот же прием пищи, что и картофель, а употреблять в одной трапезе и фрукты, и овощи совершенно неприемлемо. Правила Легиона, изреченные самим Господом и донесенные до нас устами отца Джона, навеки отпечатались в моем сознании, словно их вырезали острым скальпелем.
В животе урчит, я стараюсь не корчиться от спазмов и, когда сестра Харроу ставит на стол поднос, даже выдавливаю слабую улыбку. Она бросает взгляд на рисунок, который я нарисовала вчера после разговора с доктором Эрнандесом, и мой пульс учащается: не хочу, чтобы она его видела. Это все равно как застать меня нагишом.
Очень красиво, одобряет сестра Харроу и улыбается еще шире. И где же этот дом?
Не трогайте, говорю я. Первые слова с тех пор, как меня перевели сюда, чем бы это «сюда» ни было, и мой голос скорее напоминает хриплое карканье. Отец Джон у меня в голове сообщает, что я безмозглое, никчемное и слабое создание. Пожалуйста, не надо.
Сестра Харроу кивает и отступает назад.
Не буду, обещает она, не волнуйся. Я вернусь через двадцать минут. Хочу сменить твою повязку перед встречей с доктором Эрнандесом. Не возражаешь?
Я киваю. Она вновь улыбается, потом исчезает за дверью и закрывает ее на ключ. Убедившись, что она действительно ушла, я хватаю рисунок, складываю его пополам и прижимаю к груди, обводя комнату взглядом в поисках тайника. Спрятать рисунок негде. Ну разумеется. В комнатах с тяжелыми дверями, снаружи запирающимися на ключ, и окнами, до которых не дотянуться, тайных мест не бывает. Я вспоминаю незакрепленную половицу под кроватью в моей комнате на Базе и скрытый за ней темный кусочек свободного пространства, однако тот пол, что сейчас у меня под ногами, состоит из гладких пластиковых плит, а стены вокруг ровные и безликие.
Проще всего взять и уничтожить рисунок в конце концов, всегда можно нарисовать дом, утесы и воду заново, но я этого не хочу. Просто не хочу. Это единственная вещь в комнате, которая по-настоящему принадлежит мне. Я поступаю иначе: сую руку за отворот наволочки, вкладываю туда сложенный вдвое листок и переворачиваю подушку другой стороной так, чтобы проступающий на ткани прямоугольник был прижат к матрасу. Конечно, тайник хуже не придумаешь; и пускай даже комната не оборудована камерами видеонаблюдения во всяком случае, я не увидела ни одной, стоит сестре Харроу или кому-то другому взяться за поиски, и мой рисунок отыщут секунд за пять, не больше. Но это все, что в моих силах.
Хочу кое-что предложить, говорит доктор Эрнандес. Ты не против?
Я опять сижу на диване в «Кабинете для интервью 1». Психиатр напротив меня, за письменным столом, блокноты и ручки аккуратно разложены, на приборчике мигает зеленый индикатор. Войдя в кабинет, доктор первым делом осведомился, как я себя чувствую. Я не ответила, хотя сегодня мне и вправду чуточку полегчало, во всяком случае физически, после того как сестра Харроу заново перевязала мою кисть, смазав обгоревшую кожу жирным белым кремом. Второй вопрос доктора Эрнандеса я игнорирую так же, как и первый.
Сочту это знаком согласия, сообщает доктор. Итак, предлагаю обмен: ты спрашиваешь, я отвечаю, потом наоборот я спрашиваю, ты отвечаешь. Идет?
Голос отца Джона убеждает меня не поддаваться на столь очевидную уловку, не быть глупой и доверчивой притворщицей. Я как могу стараюсь не слушать, но это трудно: Пророк рычит, завывает и ревет. Долгие годы лишь этот голос имел влияние, служил единственным источником правды в мире, полном лжи. И все же я не оставляю усилий, поскольку, хоть и боюсь разговаривать с доктором Эрнандесом (да и вообще с кем бы то ни было) и совсем не жажду отвечать на вопросы, есть две вещи, которые мне необходимо знать. Две вещи, не зная которых, долго я не выдержу.
Будь храброй, шепчет внутренний голос. Это не голос отца Джона, он очень похож на мой собственный, но высказывает то, что я никогда не осмелилась бы произнести.
Ладно, соглашаюсь я. Доктор Эрнандес улыбается. Может, он уже начал думать, что я вообще никогда не заговорю? Только чур я первая задаю вопрос.
Разумеется, говорит он. Валяй, спрашивай. О чем угодно.
Я делаю глубокий вдох.
Где моя мама?
Улыбка в уголках губ доктора гаснет, во взгляде читается жалость, которая меня бесит, но я не могу ему в этом признаться, так как из-за того, что, судя по этому выражению, он собирается сказать, меня охватывает ужас, а грудь как будто стянуло обручем, перекрыв доступ воздуху.
Прости, говорит доктор Эрнандес. Боюсь, у меня нет сведений о твоей маме.