Лаура прелесть; врет как дышит:
Дон ГуанЛаураНесколько минут назад она говорила Дон Карлосу совсем другое, и вроде бы тоже вполне искренне, стало быть, не врет.
Сцена соблазнения Доны Анны разыграна словно по нотам. Оба участника ее будто менуэт танцуют фигура за фигурой. Чувствуется, что писано со знанием дела, это коварные старанья, виртуозом которых нравилось слыть Пушкину:
Дон Гуан льстит Доне Анне подчеркнуто почтительной влюбленностью, чем усыпляет ее нравственную бдительность, расчетливо и исподволь прибирая к рукам неприкаянную вдовью душу:
Знакомый оборот речи:
Как раз на днях закончен Евгений Онегин, не пропадать же формулировке, тем более что она заемная из романа Бенжамена Констана Адольф. (Это возвращает нас к проблеме сальерианства и ремесла!)
Вдова назначает воздыхателю свидание, причем не где‐нибудь, а у себя дома. На радостях Дон-Гуан отпускает казарменную дерзость4:
Последняя сцена свидание в комнате Доны Анны. Суток не прошло, а она, по существу, предает покойного мужа, объясняя шапочному знакомому меркантильные причины своего замужества:
Решительно изменилась психологическая мотивировка ее сопротивления Дон Гуану: Мне вас любить нельзя, то есть, будь такая возможность, почему бы нет?.. Попутно она подогревает упования гостя, прямо говоря, что он‐то в своем праве испытывать к ней любые чувства.
Остался сущий пустяк: разбудить в женщине сорочье любопытство. Что Гуану удается с абсолютно холодной головой: Идет к развязке дело! отмечает он про себя.
Чистая работа! Открыв напоследок свое настоящее имя, герой сохраняет лицо. В придачу в порядке награды за честность он может прочувствовать всю меру достигнутой личной власти над другим человеком а это, пожалуй, одна из главных составляющих любовного наслаждения.
Стук в дверь, однако.
Похоже, в Болдино жених Пушкин заранее устроил себе своего рода одинокий мальчишник: прощался с прошлым, вглядывался в будущее. Смолоду он много повесничал и вволю повеселился над мужьями. Настал его черед сыграть роль супруга со всеми, так сказать, вытекающими. Не исключено, что среди прочего он примерился и к участи Командора. И как в воду глядел.
Пир во время чумы
Последняя пьеса драматического цикла перевод в большем смысле слова, чем предшествующие три. Но даже в переложении чужого вымысла от себя, как говорится, не уйдешь. Вообще у всякой деятельности в искусстве всегда имеются два источника: культурный багаж и пристрастия автора и его личный опыт. И у каждого автора эти два ингредиента сочетаются в индивидуальных пропорциях.
Напасти, легшие в основу трех предшествующих маленьких трагедий: денежные треволнения, нравы артистической среды, любовь и волокитство были хорошо знакомы Пушкину и по собственному быту. Но надо было случиться, чтобы и эпидемия смертельной болезни, будто на заказ, попозировала автору, а заодно и заточила его в сельском уединении знаменитой Болдинской осенью 1830 года читатели обязаны холерному карантину.
В довольно точно переведенный фрагмент пьесы английского писателя Джона Вильсона (17851854) Город чумы Пушкин включил две песни собственного сочинения. Одна из них гимн чуме (Когда могущая Зима) стала одним из самых знаменитых пушкинских стихотворений, особенно кульминационные двенадцать строк, обреченных войти в пословицу и породивших в русской культуре протяженное эхо:
* * *
* * *
Загадочная двойственность человеческой природы запечатлена здесь эталонным образом.
Впрочем, спустя столетие с лишним донесся отзвук на строфу из кроткой песни Мери:
В 1937 году в стране, охваченной эпидемией террора, в силу странного сближения загремела на все лады песня Москва майская (муз. братьев Покрассов, слова Лебедева-Кумача), где были и такие слова:
Пушкин не только выбрал для перевода лишь небольшую часть Города чумы, украсив ее двумя собственными стихотворениями, он пренебрег приметами времени и места (Вильсон имел в виду Великую лондонскую чуму 1665 года). Эти отступления от оригинала позволили Пушкину усилить символический заряд пьесы, которая благодаря переводческим вольностям может быть понята и как иносказание о жизни вообще о жизни, осажденной смертью.
* * *
Четыре перла словесности, четыре мрачные пьесы, посвященные некоторым главным напастям и несправедливостям жизни.
Нужда и связанные с ней страдания и унижения.
Страсть к творчеству, омраченная завистью из‐за абсолютно произвольной раздачи природных способностей.
Любовная страсть еще один пример произвола со своим особым адом ревностью.
И наконец смерть, как высшая форма несправедливости: разом отбирается все и все обессмысливается.
2017
Милый идеал
В пору мальчикового чтения мне случалось влюбляться в героев книг но ими, как правило, не были ни Бекки Тэтчер, ни Изабелла де Круа, ни госпожа Бонасье, ни прочие вымышленные девочки и женщины. Эмоцию, которую я мог бы охарактеризовать как влюбленность в литературный образ, когда сердце разрывается от заведомо тщетного чувства, поскольку оно внушено всего-навсего фикцией, игрой авторского воображения, я испытывал к героям мужского пола, скажем к Атосу или старому волку Акеле. Кстати, нечто похожее происходило со мной и в параллельной реальной жизни. Симптомы влюбленности беспричинный восторг вперемешку с горестью, близкие слезы, невозможность найти себе место от волнения были знакомы мне еще со времен детского сада по опыту общения с настоящими наташами и любами. Но гораздо острей и болезненней, чем увлечение сверстницами, я переживал влюбленность в мужчин кумиров детства, например в массовика-баяниста с турбазы в Жигулях, где я провел с бабушкой июль 1962 года. Я мог бы изобразить здесь интересное артистическое замешательство по поводу своей детской, как говорится, нетрадиционной ориентации, если бы всю последующую жизнь не был одержим самой недвусмысленной тягой к противоположному полу, а кроме того, давным-давно не натолкнулся на свидетельство Льва Толстого о его подобной же возрастной странности, не имевшей, по мнению классика, ничего общего с гомосексуальными наклонностями.
В литературных же героинь я с полуоборота почти не влюблялся еще и потому, что сердце мое несвободно: вот уже сорок с лишним лет (с перерывами на приступы головокружения от Настасьи Филипповны или Лолиты) я привычно, ровно и восхищенно люблю Татьяну Ларину. Она нравится мне целиком и полностью, мне дорог каждый поворот ее вымышленной судьбы. И томительная одинокая юность, и книжная страсть к заезжему оригиналу, и отчаянное объяснение в любви к нему. И каждый раз меня всего перекашивает от жалости, когда Онегин с несколько картинным благородством учит ее уму-разуму. Я сопереживаю ее вещему сну, как можно сопереживать бредням только очень близкого человека. Меня восхищает ее столичное преображение вернее, ее такое, именно женское, приятие страдания и пожизненной неудачи как данности, с которой следует с достоинством смириться будто женщине ведомо что‐то более важное, чем стремление к счастью. Что? Мужчина бы, скорее всего, вполне рефлекторно устроил из сходного бедственного положения довольно эффектное зрелище. (На миру и смерть красна вот мужской подход к несчастью.) А тут абсолютно тайная, абсолютно несложившаяся, абсолютно единственная жизнь, и никакой позы, хотя бы для самообмана. Непостижимо.
Это непостижимое поведение помогает читателю-мужчине разобраться в себе и понять собственную актерскую, азартную и неблагодарную природу: тяготиться тем, что есть, искать от добра добра и рвать и метать из‐за утраченного по своему же небрежению!
Вспомним финальную сцену Евгения Онегина по существу водевиль (Муж в дверь жена в Тверь): прекрасная, неубранная и заплаканная женщина, коленопреклоненный обожатель (ему наконец‐то не скучно!), муж на пороге комнаты и не какое-нибудь там недоразумение в штанах, которому рога только к лицу, а седоголовый, видавший виды генерал, привыкший к заслуженным почестям.
Набоков глумливо заметил, что нечаянно вырвавшееся признание Татьяны: Я вас люблю (к чему лукавить?) должно было заставить подпрыгнуть от радости опытное сердце Евгения. Если Набоков прав и Онегину, пусть и за пределами пушкинского романа, все‐таки суждено добиться своего, то читатель медленно, но верно окажется на территории другого шедевра русской литературы Анны Карениной, где герой стоял над своей добычей, как убийца, с дрожащей нижней челюстью, а героиня чувствовала себя столь преступною и виноватою, что ей оставалось только унижаться и просить прощения.
Но даже в этом случае, независимо от вопиющей фактической банальности произошедшего (впрочем, не большей, чем водевильная концовка романа в стихах), ничему флоберовскому, жалко-тривиальному мы свидетелями бы не стали и никому бы из героев не поздоровилось высокая трагедия гарантирована. Залогом тому перво-наперво присутствие в любовном треугольнике Татьяны Лариной.
Но Пушкин расчетливо минута в минуту обрывает повествование на полуслове, оставляя свою несчастную героиню на идеальной недосягаемой высоте, откуда она сквозь слез на веки вечные говорит нет Онегину и вообще нашему брату.
2008
Самодержавие, православие и народность Лермонтова
Родина, Когда волнуется желтеющая нива , Сон
Родина
1841Чувство, описанное в стихотворении Родина, вполне может быть, вопреки сословной принадлежности автора, охарактеризовано как интеллигентское.
В сравнении с патриотизмом Пушкина, громогласным, восхищенно-имперским и географически (От финских хладных скал до пламенной Колхиды), и этнографически (и гордый внук славян, и финн, и ныне дикой тунгус, и друг степей калмык), патриотизм Лермонтова камерный, причем демонстративно камерный. Если парадные нотки изредка и слышатся, то в речи персонажей из простонародья, вроде старого вояки, рассказчика из Бородино.
Так же современна и свободна от каких‐либо конфессиональных примет и религиозность Лермонтова чему примером стихотворение Когда волнуется желтеющая нива.
***
1837В стихотворении не помянуты ни институт церкви, ни религиозные предания, ни людская молитвенная общность ничего этого нет, а есть лирический герой, который под впечатлением от красот природы согласен признать бытие Божие.
Получается, что в вопросах патриотизма и религиозности Лермонтов чуть ли не либерал. Во всяком случае, принципиальный вольнодумец и одиночка.
В то же время в поэтической практике Лермонтов не раз примыкал, и снова же вопреки собственной сословной принадлежности, к благородно-анонимной традиции фольклора. Эта фольклорная составляющая слышна не только в стилизациях, вроде Казачьей колыбельной, Песни о купце Калашникове и помянутого Бородина, но и в таком с виду образцово лирическом стихотворении, как Сон.
Сон
1841Как‐то я вызвался прочесть его на публику и обнаружил, что за годы чтения наизусть непроизвольно заменил кое‐какие эпитеты и глаголы другими, близкими по смыслу. Но удивительно, что именно это стихотворение не сильно, на мой вкус, страдает от подобных вольностей, что роднит его с устным народным творчеством.
Декорации Сна вполне реалистические. Пейзаж, на фоне которого умирает герой, не романтически-бутафорский, а достоверный. Кто бывал в тех краях, мог обратить внимание на лысые, выжженные солнцем горы. Герой видится нам не в отвлеченно-поэтическом одеянии, а в офицерском окровавленном мундире, и веселый дамский разговор происходит в довольно узнаваемом помещении. В похожей зале лирический герой другого стихотворения Лермонтова в дурную минуту едва не бросил в лицо собравшимся железный стих, облитый горечью и злостью.
Может быть, столкновением реалистических подробностей и фантастического содержания одновременного ясновидения влюбленных и объясняется магнетическое воздействие этого шедевра на читателя?! (Не говоря уже о предвидении автором собственной судьбы!)
И вместе с тем Сон (как и Завещание) без насилия ложится в традицию прощальных мужских песен: Степь да степь кругом, Не для меня придет весна, Черный ворон и пр. Совершенно песенный повтор слов и ситуаций из строфы в строфу, будто из куплета в куплет, и своеобразный рефрен в финале!
Вот и получается, что на первый взгляд вполне светский, даже великосветский опус: гибнет в горах офицер и видит в предсмертной истоме веселый пир и барышню, а она на пиру его, а механизм‐то этого дворянского опуса древний и простонародный. И даже пресловутый знакомый труп предвещает мещанскую балладу.
Значит, взгляды у Лермонтова могли быть как у Печорина, а вкусы отчасти как у Максим Максимыча. Не зря же их встреча во Владикавказе получилась такой натянутой.
2020
Пылкая старость
Афанасий Фет. На кресле отвалясь, гляжу на потолок
***
1890Это прекрасное стихотворение кажется простым и логичным, но однажды я обратил внимание, что автор заблудился в дебрях собственного воображения и не вернулся в исходную точку.
Действительно: в первой строфе сказано, что подвижная тень, отбрасываемая лампой на потолок, напоминает лирическому герою стаю грачей над осенним садом. Но герой не удовлетворен этим видением. Нет, восклицает он, пусть причиной душевного смятения будет не птичий гомон, а прощальные голоса возле кареты, которая вот-вот тронется и увезет любимую женщину. Готово. И вот карета поехала и скрылась из виду, оставив героя одного в облетевшем саду, где галдеж кружащихся птиц усугубляет тоску. Конец стихотворения.
Автор будто бы забыл вернуться в удобное кресло под лампой, откуда все и началось. Такое впечатление складывается, потому что в стихотворении Фета и лирический герой-мечтатель, и его мечта обретаются в одном времени в настоящем. Этот расчетливый недочет и делает эффект присутствия особенно ощутимым с нами не столько делятся воспоминанием, сколько делают нас свидетелями знакомого наваждения, навязчивой грезы.
Мы по воле поэта тоже чуть было не запамятовали, что прощание на осенней заре всего лишь фантазия лирического героя, нам тоже чудится, что мужчина, одетый не по погоде, и впрямь стоит, не замечая холода, и сердце его разбито Какое уж тут удобное кресло!
Нелишне принять к сведению, что такая свежесть чувства воссоздана лириком семидесяти лет!
2020
Мимими с оскалом
Георгий Иванов. Вот елочка. А вот и белочка
***
1958Первая строфа стилизована под сусальный детский стишок с дурашливым неологизмом оробелочка. Вообще конструкция А вот и нередко предполагает появление чего‐то ожидаемого и рутинного: со словами А вот и птички Хемингуэй демонстративно ушел с премьеры экранизации своего романа, кажется Прощай, оружие!, на экране как раз зачирикали пернатые.
Не говоря о том, что ель и белка прочно обосновались в отечественной литературе со времен Сказки о царе Салтане, к которой отсылают и орешки золотые из второй строфы. Сюда же, само собой, подверстывается и всенепременная новогодняя хороводная В лесу родилась елочка. Так что читатель помещен в знакомые сызмальства, приветливые декорации.
В этом сусальном ряду строка Ну абсолютно ничего звучит странно.