Дорогой друг. Перевод Елены Айзенштейн - Мопассан Ги де 8 стр.


Время от времени, правда, Дюруа, пользуясь оказией, помещал фрагменты статей, и, приобретя по откликам гибкость пера и такт, отсутствовавшие, когда он писал вторую статью об Алжире, не подвергался больше никакому риску отказа от публикации. Но создать материал согласно своему представлению или удовольствию, рассуждая о политических вопросах, было то же самое, что ехать по улице дю Буа не простым кучером, а мэтром. То, что, главным образом, унижало его, это чувство закрытости для него дверей света, отсутствие взаимоотношений на равных, отсутствие близости с женщинами, кроме нескольких известных актрис, иногда воспринимавших его с фамильярным интересом.

Ранее он знал из опыта, что они проявляют к нему необыкновенную светскую и актерскую симпатию, мгновенную симпатию, и он чувствовал, не зная тех, от кого может зависеть его будущее, нетерпение стреноженной лошади.

Очень часто он мечтал нанести визит мадам Форестье, но мысль об их последней встрече останавливала, унижала его, и он ждал, кроме того, когда будет приглашен ее мужем. В воспоминаниях ему явилась и мадам Марель, напомнившая, что она приглашала увидеться с ней, и однажды он появился у нее после обеда, когда у него не было никаких дел.

«Я всегда дома до трех»,  говорила она.

Он позвонил в дверь в половине третьего. Она жила на улице Вернёй, на четвертом этаже.

Шум колокольчика; прислуга открыла дверь; маленькая причесанная служанка, завязывавшая шапочку, ответила:

 Да, мадам дома, но я не знаю, встала ли она.

И толкнула дверь в гостиную, которая была приоткрыта.

Дюруа вошел. Комната была достаточно большой, немного меблированной и внешне запущенной. Кресла, несвежие и старые, выстроились вдоль стен, в соответствии с порядком, придуманным служанкой; не чувствовалось никакой элегантной заботы женщины, которая любит уют. Посередине на неравных шнурах висели четыре бедных картины, они представляли собой лодку на реке, корабль в море, мельницу на равнине и дровосека в лесу; все четыре прикрепили криво. Можно было догадаться, что в течение долгого времени они оставались в таком положении под небрежным взглядом безразличия.

Дюруа уселся и ждал. Ждал он долго. Но дверь открылась, и быстро вошла мадам де Марель, одетая в розовый шелковый японский пеньюар, на котором золотом был вышит пейзаж с голубыми цветами и белыми птицами, и воскликнула:

 Представьте себе, что я еще не вставала. Как это мило, что вы пришли меня повидать! Я была убеждена, что вы меня забыли.

Восхищенным жестом она пожала обе его руки, и Дюруа, которому посредственный вид квартиры позволил расслабиться, взял ее за руки и поцеловал одну, как он видел, делал Норбер де Варан.

Она пригласила его сесть; потом осмотрела с головы до ног и сказала:

 Как вы изменились! Вы набрались воздуха. Париж принес вам пользу. Ну, расскажите мне новости.

И, как старые знакомые, они принялись болтать, чувствуя между ними рождение мгновенной близости, чувствуя, как устанавливается один из потоков доверия, интимности и чувства, после которого два существа того же характера и той же самой породы в пять минут становятся друзьями.

Вдруг молодая женщина прервала беседу и удивилась:

 Это забавно, как я с вами. И мне кажется, что мы с вами знакомы десять лет. Без сомнения, мы станем хорошими товарищами. Хотите?

 Ну, конечно,  ответил он с улыбкой, которая говорила больше.

Он находил ее всю весьма соблазнительной, в сияющем и нежном пеньюаре, менее тонком, чем тот, белый пеньюар, менее кошачьем, менее изящном, но более волнующем, с перцем.

Когда он чувствовал себя рядом с мадам Форестье, с неподвижной и грациозной улыбкой, которая в одно и то же время привлекала и останавливала его, которая, казалось, говорила «Вы мне нравитесь» и «Остерегитесь!», чьи истинные чувства были никогда непонятны, у него появлялось желание лечь у ее ног или поцеловать тонкое кружево на ее корсаже, медленно вдыхать жаркий и ароматный запах, исходивший от нее, скользивший между грудями. Подле мадам де Марель он чувствовал желание более грубое, более определенное, которое трепетало в его руках под поднимавшимися контурами ее легкого шелка.

Она постоянно говорила, сея каждую фразу тем легким тоном, который она обычно принимала, как рабочий владеет ловкостью рук, нужной для выполнения известной сложной работы, которой удивляются другие. Он слушал ее, думая: «Хорошо бы запомнить все это. Написали бы очаровательную парижскую колонку, болтая о событиях дня».

Но вот тихо, совсем тихо в дверь, откуда она пришла, постучали. Она воскликнула: «Ты можешь войти, малышка». Вошла маленькая девочка, подошла прямо к Дюруа, и он протянул ей руку.

Мать удивленно пробормотала: «Ну, это завоевание. Я ее больше не узнаю». Молодой человек обнял ребенка, сел напротив мадам и серьезным тоном начал задавать девочке милые вопросы о том, что она делала с тех пор, пока они не виделись. Она отвечала тоненьким голосом флейты, серьезным тоном большой девочки.

Часы прозвонили три часа, журналист поднялся.

 Приходите часто,  попросила мадам де Марель,  мы поболтаем, как сегодня, вы мне всегда доставите большое удовольствие. Но почему вы не приходите больше к Форестье?

Он ответил:

 О! Не из-за чего. У меня много работы. Я надеюсь, что в один из ближайших дней мы увидимся.

И он вышел, с сердцем, полным надежды, не зная, почему.

Он не говорил Форестье об этом визите.

Но все следующие дни он хранил воспоминание, и даже больше, чем воспоминание, чувство настойчивого и ирреального присутствия этой женщины. Он как будто что-то взял у нее, образ ее тела, оставшийся в глазах, и ощущение ее душевной сути, оставшееся в его сердце. Он находился под воздействием этого образа, как будто он приезжал несколько раз и проводил очаровательные часы подле этого существа. Говорят, что мы испытываем странное, близкое, смущающее, волнующее и изысканное чувство обладания, потому что оно таинственно.

Через несколько дней он нанес короткий визит.

Служанка ввела его в гостиную, и сразу же вошла Лорин.

Она протянула ему лоб, а не руку и сказала: «Мама мне велела, чтобы я просила вас подождать. Ей понадобится пятнадцать минут, потому что она не одета. Я составлю вам компанию».

Дюруа, веселясь церемонными манерами девочки, ответил:

 Отлично, мадмуазель, я буду рад провести четверть часа с вами; но я вас предупреждаю, что я не буду серьезен, весь день я буду играть; я вас приглашаю сделать партию в кошку.

Девочку захватило его предложение, потом она улыбнулась, как делает женщина при мысли, которая шокировала бы ее, и пробормотала:

 В квартире не играют.

Он перебил:

 Это все равно. Я играю всюду. Ну, поймайте меня.

И он принялся двигаться вокруг стола, побуждая ее преследовать его, так что она двигалась позади него, все время улыбаясь, с вежливой снисходительностью, иногда протягивала руку, чтобы коснуться его, но не сдавалась до самого бега.

Он останавливался, наклонялся, и, когда она приближалась своим робким шагом, он прыгал в воздухе, как черт, запертый в коробке, а потом переносился в другой конец гостиной. Она находила это забавным, переставала смеяться и, двигаясь, начинала семенить перед ним с легкими радостными криками, когда верила, что схватит его.

Он передвигал стулья, допуская промахи, заставляя ее кружить вокруг одного и того же места и потом покидал его, захватывал другое. Лорин бегала теперь, полностью предавшись удовольствию новой игры и розовея лицом, она торопилась с огромным рвением восхищенного ребенка на каждое ускользание, на каждую хитрость, на каждое притворство своего товарища.

Вдруг, поскольку она собиралась добраться до него, он схватил ее в руки и, подняв до самого потолка, крикнул: «Поймана кошка!»

Восхищенная девочка шевелила ногами, желая убежать, и смеялась от всего сердца.

Мадам Марель вошла и изумилась:

 О! Лорин! Лорин, которая играет Вы колдун, мосье.

Он поставил девочку на землю, поцеловал руку ее матери, и они сели, а ребенок между ними, они сели и хотели поговорить, но одурманенная Лорин, обыкновенно молчаливая, теперь болтала без умолку, и ее пришлось отослать в ее комнату.

Она молча повиновалась, но со слезами в глазах.

С того момента, как они остались одни, мадам Марель понизила голос:

 Вы не знаете, у меня большой план, я думала о вас. Вот. Поскольку я все недели обедаю у Форестьеов, время от времени я приглашаю их ответно в ресторан. Я могу принимать у себя, но я не устроена для этого, я ничего не смыслю в домашнем хозяйстве, ничего в кухне, ничего ни о чем. Я чертовски люблю жить. Итак, время от времени я принимаю в ресторане, но это невесело, когда нас только трое. Мое понимание едва ли сочетается с их. Я вам это говорю, чтобы объяснить вам закономерность приглашения. Вы понимаете, не правда ли, что я прошу вас быть на наших субботах, в кафе Риш, в семь тридцать. Вы знаете этот дом?

Он с радостью откликнулся. Она добавила: «Мы будем все вчетвером. Настоящая партия каре7. Это так привлекательно для наших женщин, все эти маленькие праздники, для которых они необычны.

Она была в темно-коричневом платье, которое провокационным и кокетливым способом обнимало ее талию, горло, лодыжки, руки. И Дюруа испытал удивительный конфуз, почти смущение, причину которого он не мог ухватить, диссонанс этой изысканной и заботливой элегантности с очевидной небрежностью жилища, в котором она жила.

Все, что одевало ее тело, все то, что интимно и прямо касалось ее тела, было тонко и нежно, но то, что его окружало, уже не имело для нее значения.

И он ушел от нее, как и в прошлый раз, храня чувство продолжающегося ее присутствия, своего рода галлюцинацию чувств. И с возрастающим нетерпением он ждал дня, когда он сможет пообедать с ней.

До этого нужно было во второй раз взять напрокат вечерний костюм, так как средства еще не позволяли его купить, и Дюруа пришел на встречу за несколько минут до срока. Он заставил себя подняться на второй этаж, и его провели в маленькую гостиную ресторана, обтянутую красным, чье единственное окно выходило на бульвар.

Квадратный стол и четыре столовых прибора на белой скатерти, блестели как лакированные. Бокалы, столовое серебро, печь весело сияли в пламени двенадцати свечей, поднятых на двух высоких канделябрах.

Снаружи из отдельных кабинетов можно было увидеть большое пятно яркой зелени, которое оказалось сияющей живым светом листвой дерева.

Дюруа сел на очень низкое канапе, красное, как драпировка стен, чьи усталые пружины тонули под ним, создавая у него чувство, что он падает в дыру. Он слышал смутный ропот всего этого огромного здания, шум большого ресторана, шум кастрюль и задетого столового серебра, шум скорых шагов гарсонов, смягченный коврами, шум внезапно открывающихся дверей, позволяющих бежать от звуков голосов всех тесных гостиных, где, закрывшись, обедают люди. Форестье вошел и с сердечной фамильярностью пожал ему руку, как он никогда не свидетельствовал ему своего почтения во «Французской жизни».

 Две дамы придут вместе,  сказал он.  Как милы эти обеды!

Потом он посмотрел на стол, заставив полностью погасить вдруг газовый фонарь, горевший в ночной темноте, закрыл створку окна по причине прохладного воздуха и выбрал себе хорошо защищенное место, провозгласив: «Нужно, чтобы я обратил на это особое внимание; в течение месяца мне было лучше, и вот в продолжение нескольких дней  повторение болезни. Я был захвачен холодным вторником, когда выходил из театра».

Открыли дверь, и, следуя за метрдотелем, появились две молодые женщины, скрытые под вуалями, таинственные, с очаровательным налетом тайны в местах, где подозрительны встречи и окрестности.

Поскольку Дюруа приветствовал мадам Форестье, она громко заворчала на него за то, что он не вернулся, чтобы повидать ее; потом она добавила с улыбкой своей подруге: «Вот, вы мне предпочитаете мадам де Марель; вы находите для нее много времени».

Потом они расселись, и метрдотель подал господину Форестье карту вин; мадам де Марель воскликнула:

 Дайте этим мосье то, что они хотят. Что до нас, охлажденного шампанского, лучшего, сладкого шампанского, к примеру, ничего другого.

И человек вышел, а она с возбужденным смехом объявила: «Сегодня вечером я хочу пошалить. Устроим кутёж, настоящий кутёж».

Форестье, который, казалось, не слышал, спросил:

 Вы не будете возражать, если закроем окно? В течение нескольких дней мне нездоровилось.

 Нет, ничего.

И он толкнул оставшуюся приоткрытой створку и, успокоившись, сел с безмятежным лицом.

Его жена ничего не говорила и казалась поглощенной происходящим; ее глаза смотрели на стол, она улыбалась туманной улыбкой, отраженной в бокалах, которая все время обещала то, что никогда не сбывалось.

Принесли устриц из Остенде, маленьких и жирных, напоминавших маленькие уши, закрытые в раковинах, которые плавились между небом и языком, как соленые конфеты. Потом после картофеля подавали розовую форель, нежную, как девичья плоть; и гости начали беседу.

Сначала обсуждали сплетни, бегущие по улицам: историю светской женщины, застигнутой другом ее мужа (она ужинала в отдельном кабинете с иностранным принцем).

Форестье много смеялся над приключениями; две женщины заявили, что нескромный болтун был хамом и трусом. Дюруа держался их точки зрения и очень громко заявил, что мужчина должен заниматься такого рода делами, актер ли он, доверенное лицо или простой свидетель, храня гробовое молчание. Он добавил:

 Насколько жизнь была бы полна очаровательных вещей, если бы можно было рассчитывать на абсолютную осмотрительность тех и других. Часто, очень часто, почти всегда из-за страха тайного снятия маски женщины останавливаются.

Но, улыбаясь, он добавил:

 Ну, правда ли это? Сколькие сдались бы внезапному желанию, неожиданному капризу или в час ярости, фантазии любви, если они не боялись бы расплатиться непоправимым скандалом и мучительными слезами за короткое и легкое счастье!

Он говорил с заразительной убежденностью, как если бы вел защиту по делу, по ее делу, как если бы говорил ей: «Не нужно со мной бояться подобной опасности. Попробуйте понять это».

Обе дамы созерцали его, все время одобряя взглядом, свидетельствуя, что он говорит хорошо и правильно, признавая дружеское молчание непреклонной парижской моралью, которая в течение долгого времени не устоит перед несомненностью тайны.

И Форестье, почти легший на канапе нога на ногу, положил салфетку, чтоб не пачкать костюм, и заявил вдруг с улыбкой истинного скептика:

 Боже, но мы заплатили бы, да, если бы были уверены в молчании. Чертовщина! Бедные мужья!

Принялись говорить о любви. Не признавая вечной любви, Дюруа понимал любовь как длительную связь, нежную дружбу, доверие! Союз чувств не что иное как печать союза сердец. Но он возмущался беспокойной ревностью, драмами, сценами, страданиями, почти всегда сопровождающими разрывы.

Когда он замолчал, мадам де Марель вздохнула:

 Да, это единственная хорошая вещь в жизни, и мы часто вредим ей невозможной требовательностью.

Мадам Форестье, игравшая ножом, сказала:

 Да да это хорошо быть любимой

Казалось, она подальше оттолкнула свою мечту, думая о вещах, о которых она не осмеливалась говорить.

Назад Дальше