Бог с ними, Набоков. Сейчас Россия гибнет
Из-за них и гибнет. Чепуха Время лучший лекарь. Обойдется как-нибудь.
Колчак смотрел на истощенное лицо, пустые глаза, и ужас накатывал: «А если все, что говорит Набоков, правда? Господи Не может того случиться, не может. Я ведь не один. Мы все живы пока. Мы защитим, спасем Россию»
Дебольцова и Бабина поезд уносил в Екатеринбург. Мальчиковая это была затея ехать к черту на рога, донкихотствовать, спасать тех, кого никак спасти нельзя было. Но их вела вдруг вспыхнувшая болезненным пламенем совесть, долг, или как они сами для себя определяли другим словом «честь». Емкое слово Для каждого из них оно было целый мир привычных представлений непреложных, нерушимых до скончания живота, верой, которой никогда бы они не поступились, в отличие от многих и многих, и верностью эти понятия были частью девиза ордена Святого Георгия, который Дебольцов в окружающей дикости носить не считал возможным, но всегда полагал самой желанной своей военной наградой. У Бабина не было Георгия, но он думал так же.
Он был конечно же жандарм эту профессию в дворянстве не жаловали, не любили, фи, жандарму и руку-то стыдно подать, да ведь подавали и улыбались при этом заискивающе, понимая, что люди в голубых мундирах нужны, только вот служат плохо от доброты неизбывной и милосердия национального. А ведь вешать, вешать надобно
После военного училища Бабин по совету отца тот был неглупый и жесткий человек, убежденный, что не Кирсановы или Лембке какие-нибудь Россию обустроят от нигилистов, но твердые, образованные и уверенные в себе служащие дворяне, подал прошение о направлении в Отдельный корпус жандармов. В уважение к заслугам отца прошение это удовлетворили, и оказался молодой подпоручик в затрапезном еврейском краю, где-то в Могилевской губернии. Служить было нетрудно: революционеры с пейсами, истеричные, со слабыми нервами, как правило, легко прекращали «деятельность» после первого же серьезного внушения или отсидки. Здесь понял Бабин одну странную для человека его круга истину: дело все же было не в евреях как таковых. Эти сапожники, ремесленники, купчишки мелкие, фельдшеры или врачи жили своей натужной и непонятной жизнью в черте оседлости и в общем-то никому не мешали. Но была одна закономерность: стоило местному еврею побывать в городе и прочитать «воззвание» или тем более встретиться с революционерами живьем и терял голову такой еврей и полагал себя сразу же и навсегда самым ущемленным, обиженным, задавленным и растоптанным. Не понимали эти нервные большеглазые юноши, что справедливость понятие абстрактное
Правда, бывали и даже нарастали погромы. Евреев не любили конкуренты по торговле, ремеслу, их считали виновными в спаде производства, в присвоении благ и ценностей, принадлежащих коренным; претензии эти не всегда были небезосновательными, но: чтобы убивать, устраивать беспорядки, искать сочувствия у правительства и церкви этого Бабин не понимал и не принимал. Легенды же о якобы имевших место правительственных распоряжениях о содействии погромам полагал всегда делом революционных партий, для которых чем хуже тем лучше.
В чинах он повышался в срок, и когда новый начальник дворцовой полиции решил обновить состав служащих, для чего разослал свои предположения по ГЖУ[3], был призван в Петербург, к священной особе Государя Руководил он частью дворцовой агентуры: «на связи» были служащие, лакеи, поставщики все, кто мог по случаю или прицельно дать информацию о готовящемся или совершенном преступлении, касающемся дворца. Служба нравилась, несла в себе даже некоторую загадочность, и все было бы просто, даже славно но Революция. Февральская выбросила его из жизни «демократы» не нуждались до поры в услугах полицейских «монархистов», Октябрьский же гнусный переворот поставил точку в жизни семейства в целом: отца растерзали, подняли на вилы, имение сожгли, городскую квартиру в Петербурге опасливый владелец просто отобрал не продлил контракт найма. Бабин съездил в подлом обличье на несуществующую могилу отца, обозрел пепелище и сказал себе: «Пока живу буду рвать их всех зубами». Теперь он вспоминал о еврейских погромах без содрогания
Дебольцов сидел на уголке вагонной скамейки, вслушиваясь в успокоительно-убаюкивающий перезвон колес и неясный гудеж внутри вагона. Плакали дети, кто-то пел про «Муромскую дорожку», за спиной смачно чавкали и булькали по запаху явно глушили самогон.
На соседней скамье обреталась грудастая девица в рваном зипуне это по лету-то, на голове у нее раздражающе багровела косынка.
Мадемуазель подвинулся к ней Дебольцов. А у вас голова не болит?
Не-е удивилась она, но в глазах вспыхнул интерес: молодой мещанин с офицерскими усами был красив. А что кокетливо заулыбалась, у вас, поди, и лекарство есть?
О, сколько угодно! радостно сообщил Дебольцов. Ему было скучно: Бабин полчаса назад ушел на разведку, за хлебом насущным. Я стану лечить вас весь оставшийся путь. Вы согласны?
А вы не любите красный цвет? Она решила поиграть, не соглашаться сразу, слова Дебольцова она поняла однозначно как вспыхнувшую неугасимым светом любовь, костер, на котором сгорают от страсти. Вы контра? пошутила, знала: этого слова сейчас боятся все.
Да что вы, сударыня, закричал Дебольцов. Да я только что из Парижа, от товаристча Карла, он же Маркс, я партейной куриер, чтобы вы себе это знали, прежде чем мы начнем абсолютно доверять друг другу!
Неужели это правда, товарищ? Глаза у нее стали похожи на два голубых блюдца. Я даже и предположить не могла!
Конечно, не могли! резвился Дебольцов. Не могла, так точнее, потому что мы, партейцы, должны на «ты», это сближает и цементирует наше дело, плел без удержу, его несло. Собственно, меня направил на развал, то есть на преодоление, Феликс Эдмундович, я не называю фамилии на конспиративных соображениях, но вы Да? Улавливаете?
Я знаю, о ком вы говорите Она задыхалась от восторга.
Так вот, продолжал Дебольцов он уже почти верил в то, о чем рассказывал. Я с радостью покинул мирный, спокойный Берлин
Вы сказали Париж?
Ну конечно же! Я выехал из Парижа в Берлин курьерским поездом, в запломбированном вагоне, у нас связи повсюду и Да, это апропо, это антр ну, я теряю нить разговора, потому что очень волнуюсь. Перед отъездом ко мне в номер пришла Софа
Нет! Девица прижала к пухлой груди маленькие ладошки. Нет, не огорчайте меня!
Перестаньте! Неужели вы могли подумать, что я соблазнил жену товарища по партии? Ни-ког-да! Просто жена Феликса принесла мне крутые яйца на дорогу Нет-нет, мы только дружим, только, это такое счастье!
Показался Бабин, он торопливо пробирался среди сплетенных ног и баулов, мешков и корзин.
Мадемуазель, улыбнулся девице, можно вас отвел Дебольцова к противоположному выходу. Беда, полковник. Там мужик воблой торгует, подошел ко мне, спрашивает: «Этот усатый, он ведь офицер?»
И что же?
А то, что вы идите в тот тамбур, а я его к вам подошлю будто вы желаете воблу оптом. Когда подойдет Бабин, протянул кухонный нож с засаленной деревянной ручкой, полосните, мешочек заберите-с, потому кушать нам надо что-то? А после мы этим ножичком с рыбки пахучей кожу-то и сдерем!
Бабин, то есть Рыбин! заволновался Дебольцов. Этого не надобно, нет. Глупо. Зачем? Подозрение не есть доказательство. Он сам по себе, мы сами по себе. На остановке улизнем, а так риск, черт знает что!
Полковник вкрадчиво начал Бабин. Извольте вспомнить: я не Рыбин. Хорошо? Далее: то, что вы предлагаете, с точки зрения нашей службы чистой воды нонсенс. Кто же вражеского агента оставляет в таких обстоятельствах? Здесь, Алексей Александрович, кто кого, так поставлен вопрос, уж не взыщите.
Дебольцов перестал спорить, сунул нож в рукав и под раздрызганные звуки гармошки зашагал по проходу. Мысли одолевали скверные. Агент ЧК? Допустим. Покушения он не совершит, он «маршрутный», то есть тот, кто вынюхивает активных беляков, разведгруппы противника, контриков но явных. «А я? подумал он. Усы ошибка, конечно, надобно было сбрить. А так костюм, походка косолапая мужик и мужик. Торговец, мешочник все. Чего Бабин всполошился?» Но Бабин всполошился правильно: нарочито мужицкая речь агента, острые глаза, опущенные плечи обмануть не могли. За всем этим маскарадом скрывался чекист-профессионал, из рабочих скорее всего, безжалостный и сильный враг. Кто кого, так это теперь в России
Вышел в тамбур, закурил, тут же выполз «продавец», в руках он держал холщовый мешок, от которого исходил умопомрачительный запах. Не помнил такого запаха Дебольцов.
Покажи, протянул руку, мужичок покопался и положил на ладонь жирного золотистого леща.
Почем?
Десятка. Еслив рыжье две. За бумагу одну.
А ты деловой нехорошо усмехнулся Дебольцов, подбадривая себя этой злодейской театральной усмешкой. Держи Удар нанес снизу вверх, нож вошел легко, как в масло, успел подумать: «И когда это Петр Иванович наточить успел»
Больно-то как заверещал мужик, словно подбитый заяц. Протащил его по тамбуру, открыл двери и сбросил в черноту. Нож в крови не очистился почему-то, когда выдергивал, липкая, вязкая
О-ох вырвалось у Дебольцова, бросил нож вслед за убиенным и подобрал вкусный мешок. Ах, какая рыба, какая рыба, с ума сойти понюхал, тошнота бросилась к горлу давящим комом, и, словно отталкивая от себя мешок, выбросил и его
Наркомпрод Войков был женат (или держал в партийных любовницах черт его знает) на красивой даме предбальзаковского возраста, вальяжной, умеющей одеться и поговорить, накрыть стол с шампанским и принять товарищей по работе. Ужины эти иногда выливались в разгул, но этому никто из местных большевиков особого значения не придавал время тяжелое, сволочное, пропитанное кровью, враг ликвидируется всеми доступными и недоступными способами как не забыться под знойное аргентинское танго, как не сбросить жар ненависти к изменникам-меньшевикам и эсерам, как не выбить клин клином: ненависть любовью, сдержанность и скованность оргией. Главное, чтобы массы верили в строительство новой светлой жизни, ведь они, массы, и сами готовы выпить и закусить когда есть что, и гульнуть тоже готовы верят: новая жизнь есть работа, которую сменяет отдых под общим одеялом, многие этому радуются, полагая, что запреты при «царизьме» вот-вот сменятся вседозволенностью при родном советском правительстве. Только не догадываются, что дозволено будет не всем
16 июля, после долгого и, как всегда, обильного пустыми словами заседания Уралсовета, Войкова пригласила товарищей и товарок по общему делу забыться. Правда, конспирация была серьезной, бывшая «мадам» даже не догадывалась, что супруг и головка партии и власти с судорогой и подозрением ждут из Москвы телеграмму с разрешением уничтожить Романовых. Не так давно Шая Голощекин, военный комиссар Уралсовета, специально ездил в Москву, чтобы убедить ЦК в необходимости ликвидации Семьи и челяди, об этом поговаривали, Петр Лазаревич (муж) признался: «Ленина пришлось упрашивать. Он считал, что всех под одно слишком. На западе партейцы все мозгляки, все теориями пробавляются, там никто не понимает, что революция требует жертв, как Молох, там будущее (когда все добренькими станут и манную кашу с изюмом будут подавать в кровать) глупо почитают настоящим и идиоты! требуют милосердия, сочувствия, верят, одним словом, брехне» «А как же будет на самом деле?» спросила жена она-то знала, что вкусненько будет только ей и подобным, остальным придется преодолевать отставание «царизьма» от мечты, то есть потно и голодно умирать. «А на самом деле пока не уничтожим пять шестых народца вонючего, пока не вырастим новых людей нерассуждающих, преданных, готовых на все ради величия партии, до тех пор трудно придется» Войков не сказал, что на самом деле Ленина не только не пришлось убеждать в необходимости казни, но и более того его пришлось сдерживать. Уперев большие пальцы рук под мышки, Ильич вошел в раж и долго перечислял преступления Романовых: расстрел 9 января, расстрел на Ленских приисках, смерть товарищей в каторге и ссылке, погромы
Может, 20 тысяч наших легло в землю, чтобы дать народу счастье! патетически воскликнул Ленин. А Романовым Им нужно всем головы отрубить, чтобы отучить от ненависти к собственном народу и от еврейских погромов! Расстрелять! Всех до одного! И чтобы без свидетелей. Революции и так хватает слюнявых интеллигентиков, пускающих лживые слезы по поводу жестокости революции! Революция была, есть и будет жестокой к бывшей сволочи и изменникам из собственных рядов!
Телеграммы Голощекин не дождался тянуло в уютный дом Войковых, где так чудно товарищи исполняют на фортепианах, где есть не только самогон, фу, как примитивно, хотя и единственное возможно после ликвидации, а и благородное вино в пыльных бутылках, копченая свинина, консервы из Америки и даже свежая колбаса, вот ведь чудо
Уже на лестнице услышал нестройное фальшивое пение, это, как всегда в таких случаях, юная большевичка Марта Асмус учила сборный хор из войковских гостей. На этот раз отвратительно выли любимую песню Владимира Ильича «Замучен тяжелой неволей». Было так гнусно, что даже споткнулся и оторвал подошву сапога вот ведь безголосые, и по нервам бьют, словно утюгом! «Круминьш! услышал. Ты хоть и муж мне, но фальшивишь, как будто чужой, тьфу на тебя!» Шая же, проходя мимо, с улыбкой держал руку у козырька однажды увидел: так делают Ильич и Свердлов и товарищ Горбунов, и с тех пор тоже приветствовал массы, как истинный вождь пролетариата.
А эта Асмус о, какая свеженькая Сегодня она была особенно хороша и, когда заметила Голощекина, сразу же задрала юбку и сняла туфлю, выставилась ножка, Шая мысленно продолжил от видимого к незримому и сразу же почувствовал такой неприличный прилив половой мощи, что лицо повернул к Марте, а туловище с непристойной выпуклостью к хористам. Те сразу же перестали петь и молча уставились. Кто-то ойкнул: «Продолжайте, товарищи». Голощекин вновь повернулся к руководительнице хора. «Я содрогаюсь, сказал он, эта песня меня волнует еще больше!» «Больше кого?» осведомилась Марта она была дотошна, как и подобает всякому начальнику хора. «Это секрет», кокетливо произнес Голощекин, удаляясь к наплывающим звукам рояля. Здесь, с папироской в зубах, сидел коротко стриженный бывший кадет и геолог, а ныне большевик, член Уралсовета и областного комитета партии Борис Дидковский. Он иронично, как ему казалось после стакана горькой, наигрывал «Боже, Царя храни», пытаясь, он был в этом уверен, излить в гимне всю свою ненависть к царизму и любовь к рабочему классу уральских шахт и заводов. Иногда где-то на самом дне уплывающего сознания метался утлый вопросик к оскребкам совести: «Я ведь, кажется, был дворянином?» Пустяки какие Вон Ильич потомственный, и что же? Как-то рассказали Дидковскому об отступничестве матери Ильича: старшего брата Сашу приговорили за покушение на Государя к смерти. Ну, мать есть мать, ей, матери, все равно, за кого, за что, против чего и против кого. И она пишет царю: мол, ваше и так далее мой сын потомственный дворянин и хороший мальчик, если вы его, Государь, простите я как мать и жена действительного статского советника клянусь и обещаю: мой верноподданный сын станет еще более верноподданным и никогда более не покусится И якобы царь наложил резолюцию синим карандашом: «Где же ты, милая, раньше была?» Но этот рассказ убеждал только в одном: у большевика если он настоящий нет отечества, нет любви, нет привязанностей.