Мадонна в черном - Гривнин Владимир Сергеевич 8 стр.


Обсудив у Кумэ всякую всячину, мы вместе вышли на улицу. На углу третьего квартала Хонго, расставшись с Нарусэ и Мацуокой, мы с Кумэ сели в трамвай до Гиндзы. Мы поужинали немного раньше обычного в кафе «Лайон» и отправились в театр кабуки, купив билеты на стоячие места. Шло второе за день представление новая пьеса в жанре кёгэн. Мы не знали сюжета и даже не слышали прежде её названия. На сцене стояли безвкусные декорации, изображавшие чайный домик. Повсюду были приклеены искусственные цветы сливы, похожие на поделки из ракушек. У чайного домика Тюся, игравший самурая, объяснялся с девушкой, роль которой исполнял Утаэмон. Я, хоть и вырос в торговых кварталах Токио, был равнодушен к вещам в стиле эпохи Эдо, в том числе к пьесам: ни одна из них ни разу не заставила меня поверить в происходящее (может быть, это было выученное равнодушие: ведь родители брали меня с собой в театр с двухлетнего возраста),  поэтому в театре игра актёров интересовала меня больше, чем сюжет, а публика, сидевшая в зале,  больше, чем актёры. Сейчас моё внимание привлекли не столько известные исполнители, сколько похожий на лавочника мужчина в кепке с козырьком, который неотрывно глядел на сцену, при этом ни на мгновение не прекращая грызть каштаны. Он запускал руку за пазуху, вынимал горсть, очищал от кожуры и отправлял в рот. Прикончив очередную порцию, он снова лез за пазуху. Во время всех этих действий он ни на секунду не отрывал глаз от сцены. Заинтригованный таким сочетанием зрительных и вкусовых предпочтений, я долгое время пристально наблюдал за его лицом. В конце концов мне захотелось спросить у него, которое из двух дел он считал более серьёзным. Как раз в этот момент Кумэ истошно завопил: «Татибаная!» Я вздрогнул и невольно перевёл взгляд на сцену. Вдоль декораций чинно вышагивал игравший молодого самурая Удзаэмон, который едва ли был способен на другие роли, кроме дамского угодника. Однако лавочник будто и не слышал вопля Кумэ: продолжая поедать каштаны, неотрывно смотрел на сцену, словно и её хотел проглотить. Я подумал, что комичность этого лавочника слишком серьёзна, чтобы над ним смеяться. В то же время мне казалось, что всё увиденное непременно надо описать в каком-нибудь рассказе. Даже появление Татибанаи не спасло спектакль, который показался мне вульгарнее, чем картины Икэды Тэруки. Не дожидаясь конца первого действия, я улучил момент, когда сцена поворачивалась для смены декораций, и решительно зашагал к выходу, увлекая за собой упиравшегося Кумэ.

Когда мы вышли на улицу, залитую лунным светом, я сказал:

 Только дурак может кричать таким голосом в театре!

 Почему это? Прекрасный у меня голос,  гордо ответил Кумэ, не желая признать, что выходка была глупая. Вспоминая сейчас об этом случае, я догадываюсь, что на поведении Кумэ сказалась щедрая порция виски, выпитая в кафе «Лайон».

3

«Всё же чисто литературный факультет в университете явление сомнительное. Есть отделения японской, китайской, английской, французской и немецкой литературы. Но чем же там, собственно, занимаются? Честно говоря, для меня это загадка. Получается, что предметом изучения должна быть литература каждой из стран. А литературу можно назвать одним из видов искусства. Но наука, изучающая литературу,  действительно ли это наука? Точнее сказать, самостоятельная ли это наука? Если видеть в ней науку, если, выражаясь по-научному, имеются все условия для того, чтобы видеть в ней Wissenschaft[17], то тогда она станет равна эстетике. Но не только эстетике. Я полагаю, что, например, история литературы это не что иное, как сама история. Хотя лекции, которые читаются теперь на литературном факультете, в большинстве своём не имеют ничего общего ни с эстетикой, ни с историей. Эти лекции даже из приличия нельзя назвать наукой. В лучшем случае можно сказать, что это выражение мнения преподавателя. А если сказать, как есть, то это просто чушь. Поэтому я считаю, что литературный факультет нужно ликвидировать. Обзорные лекции общего толка можно объединить с эстетикой. Историю литературы присоединить к лекциям по исторической науке. Остальные же лекции, коль уж они представляют собой чушь, следует вообще убрать из программы. Если «чушь» звучит слишком грубо, можно выразиться затейливей: подобные лекции не делают чести университету, цель которого изучение научных дисциплин, в этом его самая насущная задача. Иначе слушатели станут принимать чушь из университетских лекций за чистую монету она ведь подаётся в более привлекательной упаковке, чем та же чушь в газетных или журнальных критических статьях. А поскольку статьи в газетах и журналах рассчитаны на широкую публику, а университетские лекции лишь на студентов, то и скрыть их истинную суть от общественности проще простого. В любом случае несправедливо ещё больше приукрашивать распространяемую на лекциях чепуху. Я-то ещё готов её стерпеть: ведь поступил в университет только ради того, чтобы пользоваться библиотекой,  а если бы горел желанием серьёзно исследовать литературу? Как бы я мог это сделать? Плохо бы мне пришлось. Конечно, можно написать достойную работу, если, к примеру, как Итикава Санки, изучать английскую литературу с точки зрения филологии. Но тогда драмы Шекспира и поэмы Мильтона превратятся в набор английских слов. Заниматься подобными исследованиями у меня нет ни малейшего желания, а если бы и было, вряд ли я бы преуспел. Можно, конечно, удовлетвориться и чушью, но зачем тогда тратить силы и поступать в университет? Для тех, кто желает изучать литературу с точки зрения истории или эстетики, стократ полезней пойти не на литературный, а на другие факультеты. Выходит, существование чисто литературного факультета оправдано лишь соображениями удобства, но, несмотря на всё удобство, вред перевешивает, поэтому лучше бы такого факультета не существовало вовсе. А раз так, справедливо будет его упразднить. Мне скажут, что он необходим для подготовки школьных учителей? А я ведь не шучу. Для подготовки преподавателей есть специальный педагогический институт. Скажете, следует тогда институт упразднить? Ну, это уже полная нелепость. Логично будет в первую очередь упразднить в университете литературный факультет и как можно скорее объединить его с педагогическим институтом».

Всё это пришлось выслушать Нарусэ во время нашей прогулки по району Канда, известному множеством букинистических лавок.

4

Однажды вечером в конце ноября мы с Нарусэ пошли на концерт в Императорский театр. В театре нам встретился Кумэ, одетый, как и мы, в студенческую форму. В то время среди нас троих я считался наиболее сведущим в музыке. Можете представить, насколько все мы были от неё далеки, если даже меня считали знатоком. На концерты я ходил без разбора и музыку понимал на свой лад. Ближе всего мне были произведения Листа. Однажды в отеле «Тэйкоку» я слушал «Святого Антония, шествующего по волнам» (кажется, так называлось то произведение; прошу прощения, если ошибся) в исполнении уже очень пожилой в то время госпожи Петцольд. Не умолкая ни на миг, лились звуки рояля, и перед моими глазами встала удивительно яркая картина. Внутри этой картины бесконечно, куда ни глянь, бежали волны. По верхушкам волн двигались человеческие ноги, вызывая каждым шагом мелкую рябь. Наконец над волнами и ногами появился яркий свет, который начал перемещаться по небу, словно гонимое ветром солнце. Затаив дыхание, я смотрел на эту иллюзию, и когда отзвучала музыка и раздались аплодисменты, с грустью ощутил одиночество и пустоту окружающего мира, из которого исчезло очарование музыки. Впрочем, такое со мной случалось, лишь когда я слушал Листа. В отношении Бетховена и других композиторов я мог только заключить, что одни мне нравятся, другие нет, поэтому концерты симфонической музыки слушал не как музыкант, а лишь недоверчиво вслушиваясь в звуки, которые раздавались из леса инструментов.

В тот вечер на концерте присутствовал его высочество принц Канъин-но-мия, поэтому ложи и первые ряды партера были заполнены нарядными мамашами и их дочерьми. Рядом со мной восседала старая дама: кожа да кости, на лице толстый слой пудры, пальцы унизаны золотыми кольцами, на груди золотая цепочка от часов, на поясе оби золотая пряжка. Мало того, её рот был полон золотых зубов (я заметил, когда она зевнула). На этот раз, в отличие от похода в театр кабуки, меня больше интересовали Шопен и Шуберт, чем пришедшие на концерт франты и их спутницы, поэтому я перестал смотреть на старуху, утопающую в горах пудры и золота. Думаю, она считала себя очень значимой персоной, и на её лице было написано безразличие к музыке и разочарование. Она то и дело крутила головой, не останавливая взгляд лишь на господине Ямаде Косаку, взмахивавшем на сцене дирижёрской палочкой.

Кажется, перерыв объявили после соло супруги Ямады, и мы втроём поднялись на второй этаж в курительную комнату. У входа стоял приземистый мужчина, у которого из-под чёрного сюртука выглядывал красный жилет. Он и его спутник, одетый в хакама и хаори, курили сигареты с золотыми мундштуками. Кумэ наклонился к нам и шепнул: «Это Танидзаки Дзюнъитиро». Мы с Нарусэ, проходя мимо, с любопытством оглядели известного писателя-эстета. Лицо его было весьма необычным: одухотворённые глаза и звериный рот всё время словно состязались, пытаясь захватить безраздельную власть. Мы сели в удобные кресла, открыли одну на всех пачку «Сикисимы» и принялись обсуждать творчество Танидзаки. Будучи родоначальником эстетизма, он тогда взращивал на своём поле мрачные «цветы зла»: «Убийство Оцуя», «Вундеркинд», «Осай и Миноскэ». Эти «цветы»  великолепные, переливающиеся всеми оттенками радуги,  хотя и испускали тот же величественный аромат разложения, что и произведения По и Бодлера, которых почитал Танидзаки, в одном отношении от них разительно отличались. За болезненным эстетизмом По и Бодлера крылась холодная, безразличная душа. Эта окостеневшая душа, хотели они того или нет, вынуждала их предавать мораль, отрицать Бога, даже отказываться от любви. Однако, погружаясь в болото декаданса, их сердца все же не соглашались принимать такой конец. И это нежелание, должно быть, вступало в конфликт с ощущением, выраженным в строфе «Une Vieille gabade sans mots sur une mer monstrueuse et sans bord»[18]. Поэтому их эстетизм напоминал рой мотыльков, которые пытались взлететь со дна их истерзанных душ. Поэтому в произведениях По и Бодлера к скорби («Ah! Seigneur, donnez-moi la force et le courage de contempler mon coeur et mon corps sans degout»[19]) всегда примешивались ядовитые испарения затхлого болота. Мы были глубоко поражены их эстетизмом именно благодаря тому, что увидели например, в «Дон Жуане в аду»  страдания этой закостенелой души. Эстетизм Танидзаки, вместо удушающей неподвижности, был слишком полон гедонизма. Словно в поисках Эльдорадо, Танидзаки с воодушевлением вёл свой корабль по морю, где то и дело вспыхивали светлячки преступлений и зла. Этим Танидзаки напоминал нам Готье, к которому сам он относился пренебрежительно. Болезненные тенденции у Готье несли такой же отпечаток конца столетия, что и у Бодлера, но при этом были как будто исполнены жизненной энергии. Выражаясь более образно, их можно назвать страданиями пресыщенного султана, тяготимого висящими на нём драгоценностями, поэтому произведениям Готье и Танидзаки, в отличие от По и Бодлера, не хватало звенящей напряжённости. Зато в описаниях чувственной красоты у них проявлялось удивительное красноречие, которое, словно река, бесконечно несло вдаль свои волны. (Думаю, Хироцу Кадзуо, критикуя недавно Танидзаки за избыток здоровья, имел в виду те самые болезненные тенденции в сочетании с избытком жизненной энергии; однако, сколько бы жизни ни было в произведениях Танидзаки, болезненные мотивы у него всё же присутствуют, как тенденция к набору веса у страдающего ожирением больного.) Даже мы, ненавидевшие такой эстетизм, не могли не признавать силу таланта у Танидзаки именно благодаря его потрясающему красноречию. Танидзаки умел находить и отшлифовывать до блеска японские и китайские слова, превращать их в чувственную красоту (или уродство) и словно перламутром инкрустировать ими свои произведения, начиная с «Татуировки». Его рассказы, словно «Эмали и Камеи» Готье, от начала до конца пронизаны звонким ритмом. И даже теперь, читая произведения Танидзаки, я частенько не вдумываюсь в смысл каждого отрывка, а ощущаю наполовину физиологическое наслаждение от плавного ритма его фраз. В этом мастерстве Танидзаки никто не смог превзойти. Пусть он не зажёг «звезду страха» на темнеющем литературном небосклоне, однако среди взращённых им ярких цветов в Японии нежданно начался шабаш ведьм

Прозвенел звонок. Мы прервали беседу о Танидзаки, спустились в зал и заняли свои места. По дороге Кумэ спросил меня:

 А ты и правда понимаешь музыку?

Я ответил:

 Уж побольше, чем живой скелет в золоте и пудре, который сидит возле меня.

Я снова уселся рядом со старухой. Пианист Шольц играл, кажется, ноктюрн Шопена. Симонс писал, что, однажды в детстве прослушав Похоронный марш Шопена, всё про него понял. Я же, наблюдая за ловкими пальцами Шольца, думал, что до Симонса мне далеко, даже учитывая разницу в возрасте. Не помню, что именно исполнялось потом. Когда концерт кончился и мы вышли на улицу, оказалось, что стоянку перед театром, перекрывая нам путь, заполонили экипажи и автомобили. Вдруг мы увидели, как к одному из авто идёт, кутаясь в меха, та самая старуха в пудре и золоте. Мы подняли воротники пальто и, пробираясь между машинами, вышли на тротуар, под пронизывающий ветер. Перед нами чёрной громадой внезапно выросло уродливое здание полиции. Я почувствовал смутное беспокойство из-за того, что там находилось полицейское управление.

 Странно,  вырвалось у меня.

 Что странно?  переспросил Нарусэ.

Я сказал ему первое, что пришло в голову, не желая обсуждать своё настроение. А мимо нас одна за другой проносились автомобили и кареты.

5

На следующий день после лекции профессора Оцуки (рассказ о философии Риккерта был самым поучительным из всего, что мне доводилось слушать на занятиях) мы с Нарусэ, подгоняемые пронизывающим ветром, пошли в закусочную «Иппакуся», чтобы съесть традиционный обед за двадцать сэнов.

 Ты видел женщину, которая сидела позади нас на концерте?  вдруг спросил меня Нарусэ.

 Нет. Я видел только живой скелет в пудре и золоте.

 Скелет в золоте О чём это ты?

 Неважно. В любом случае сидела она не сзади. А ты что, влюбился?

 Какое там! Даже имени её не знаю

 Что-то ты темнишь. Если ты её не знаешь, зачем тогда спрашиваешь?

 Дело вот в чём. Когда я пришёл домой, мама спросила, видел ли я женщину, которая сидела позади меня. Оказывается, её прочат мне в жёны.

 Значит, тебе подстроили смотрины?

 Только они так и не состоялись.

 Раз ты ею заинтересовался, смотрины состоялись. Верно? Твоя мамаша тоже хороша. Если хотела познакомить тебя с девушкой, надо было её усадить впереди нас. Будь у нас глаза на затылке, мы бы не перебивались обедами за двадцать сэнов.

Нарусэ, воспитанный в почтении к родителям, ответил мне удивлённым взглядом, а потом сказал:

 А если смотрины устраивались для неё, то нас, выходит, рассадили правильно.

 Ну, если устраивать смотрины в таком месте, кому-то придётся выйти на сцену Так что ты ответил?

 Сказал, что не видел. Я ведь и правда её не видел.

 И теперь ты собрался пожаловаться мне Жаль, конечно, но зачем же было устраивать смотрины на концерте? Другое дело в театре. Во время спектакля я и так глазею на всех подряд.

Назад Дальше