Мадонна в черном - Гривнин Владимир Сергеевич 9 стр.


Тут мы с Нарусэ не выдержали и рассмеялись.

В этот день после обеда были занятия немецким языком. Мы посещали их по так называемой «ямбической системе»: когда на лекцию шёл Нарусэ, я отдыхал, а потом мы менялись ролями. Мы по очереди пользовались одним учебником, подписывали в нём транскрипцию немецких слов и по нему же потом готовились к экзаменам. В тот раз подошла очередь Нарусэ, и я, вручив ему после обеда учебник, вышел из закусочной на улицу.

Ледяной ветер вздымал в небо тучи пыли, подхватывал жёлтые листья гинкго и загонял их даже в букинистическую лавку напротив университета. Вдруг мне захотелось навестить Мацуоку. В отличие от меня (да и, видимо, большинства людей) Мацуока считал, что в ветреные дни на него снисходит умиротворение. Вот я и подумал, что в такую погоду он непременно должен быть в хорошем расположении духа, и, придерживая шапку, постоянно слетавшую с головы, отправился в пятый квартал Хонго. У двери меня встретила старушка, которая сдавала Мацуоке комнату.

 Господин Мацуока ещё отдыхает,  сказала она, изобразив на лице сожаление.

 Неужели спит? Ну и соня!

 Нет, он изволил трудиться всю ночь и отошёл ко сну совсем недавно. Сказал, что ложится спать, и теперь, верно, изволит отдыхать.

 Вдруг он ещё не уснул. Пойду-ка проверю. Если спит, сразу спущусь обратно.

На цыпочках я поднялся на второй этаж, где находилась комната Мацуоки. Отодвинув перегородку-фусума, я вошёл в полутёмную из-за закрытых ставен комнату, в центре которой была постель. У изголовья стоял шаткий лакированный столик, на котором высились стопки рукописей. Под столом на старой газете лежала большая горка шелухи от земляных орехов. Я сразу вспомнил, что Мацуока работает над трёхактной пьесой. «Пишет»,  подумал я. Обычно в таких случаях я садился за стол и просил Мацуоку прочитать свежую рукопись. К сожалению, тот, кто должен был откликнуться на мою просьбу, сейчас спал как убитый, прильнув к подушке давно не бритой щекой. Разумеется, будить его я не собирался, однако и уходить ни с чем мне тоже не хотелось. Я присел возле столика и стал читать отдельные страницы рукописи. Вдруг весь второй этаж сотрясся от сильного порыва ветра. Мацуока продолжал спать, тихо посапывая. Я понял, что делать мне здесь больше нечего, нехотя поднялся и направился к выходу, а проходя мимо, случайно взглянул на Мацуоку и заметил у него на ресницах слёзы. Следы слёз виднелись и на щеках. Он плакал во сне. Охватившее меня вначале воодушевление мол, человек пишет, работает тут же улетучилось. Вместо него появилось чувство нестерпимой безысходности, словно я тоже всю ночь напролёт мучился над рукописью. «Вот ведь глупость! Трудиться так тяжело, что даже плачешь во сне! А если надорвёшься? Что тогда будешь делать?»  так хотел я обругать Мацуоку, но втайне желал и другого похвалить: «Надо же, как самоотверженно он страдает!» Тут у меня самого выступили на глазах слёзы.

Я потихоньку спустился по лестнице. Старушка обеспокоенно спросила:

 Он изволит отдыхать?

 Спит без задних ног,  бросил я и, чтобы старуха не видела моих слёз, быстро вышел на улицу.

Там ветер по-прежнему поднимал клубы пыли. В небе что-то завывало. Я взглянул вверх. Высоко надо мной плыл маленький белый диск солнца. А я остановился посреди тротуара и стал размышлять, куда бы теперь отправиться.

Просвещённый супруг

Однажды в Музее Уэно открылась выставка, посвящённая культуре раннего Мэйдзи. Я пришёл на выставку, когда пасмурный день уже клонился к вечеру, и стал обходить залы, внимательно рассматривая экспонаты. В последнем зале я увидел человека, разглядывавшего несколько старинных эстампов. Это был пожилой господин, стройный, франтоватый, в безукоризненном чёрном костюме и дорогом котелке. Я сразу узнал в нём виконта Хонду, с которым меня познакомили на одном мероприятии несколько дней назад. Уже наслышанный о нелюдимости виконта, я отошёл в сторону, раздумывая, привлечь его внимание или нет. Тем временем виконт, видимо, услышал звук шагов и медленно повернулся ко мне. По его губам, наполовину прикрытым седеющими усами, скользнула тень улыбки. Он слегка приподнял котелок и мягко меня поприветствовал. Я сразу почувствовал облегчение, вежливо поклонился в ответ и не спеша приблизился.

Виконт Хонда принадлежал к той породе людей, у которых красота проявляется с возрастом, словно отблеск вечерней зари, однако душевные муки оставили на нём необычный для представителя аристократии отпечаток задумчивости. Помню, что при знакомстве, как и сегодня, я обратил внимание на булавку с большой жемчужиной, которая поблёскивала на фоне его чёрного костюма. Глядя на неё, я почему-то чувствовал, будто заглядываю в сердце виконта

 Как вам эти эстампы? Похоже, здесь изображён сеттльмент Цукидзи. Гравюра искусная, верно? Интересно сочетаются свет и тени.

Виконт говорил тихо, указывая серебряным набалдашником тонкой трости на один из эстампов, висевших за стеклом. Я согласно кивнул.

 Токийский залив со слюдяными волнами, пароходы с флагами разных стран, мужчины и женщины, гуляющие по улицам, одинокая сосна в стиле Хиросигэ у дома в западном стиле смешение японского и европейского и в выборе темы, и в технике, смешение, которое и создавало чудесную гармонию, присущую искусству раннего Мэйдзи. С тех пор наше искусство навсегда утратило эту гармонию. Она исчезла и в нашем родном Токио.

Я снова кивнул в знак согласия и добавил, что гравюра с Цукидзи интересна не только сама по себе. Она также напоминает о безвозвратно утерянной эпохе Просвещения с её двухместными колясками рикш, украшенными львами, с дагеротипами, с которых улыбаются нам нарядные гейши Виконт выслушал меня с улыбкой и не спеша перешёл к витрине напротив, где висели гравюры укиё-э, созданные Тайсо Ёситоси.

 Взгляните на этого Ёситоси,  сказал он.  Кикугоро в европейской одежде и Хансиро в парике стиля итёгаэси разыгрывают трагедию под театральной луной. Перед глазами так и встаёт далёкая эпоха уже не Эдо, но ещё не Токио, будто час между днём и ночью.

Я слышал, что Хонда стал нелюдимым совсем недавно, а раньше, когда он возвратился из путешествия в Европу, слыл человеком светским и пользовался известностью не только в официальных кругах, но и среди широкой публики. Здесь, в безлюдном выставочном зале, среди старинных гравюр Хонда словно провозглашал некую неоспоримую истину. Но именно это вызвало во мне внутренний протест, и я решил сменить тему и поговорить о развитии жанра укиё-э, однако виконт, указывая на гравюры Ёситоси, продолжал тихо и вкрадчиво:

 Только представьте: когда люди вроде меня смотрят на эти гравюры, то вспоминают события тридцати-, сорокалетней давности, словно они произошли вчера, и стоит открыть газету, как увидишь заметку о бале-маскараде в клубе «Рокумэйкан». Честно говоря, придя на эту выставку, я никак не могу отделаться от чувства, будто люди тех времён ожили и бродят невидимками по залу. Словно призраки порой останавливаются у меня за плечом и начинают нашёптывать на ухо истории из прошлого. Взгляните на портрет Кикугоро в европейском костюме. Он удивительно похож на одного моего приятеля. Когда я стоял перед ним, то так отчётливо ощутил его присутствие, что мне захотелось с ним поздороваться и посетовать на то, что давно не виделись. Если хотите, я могу вам о нём рассказать.

В голосе Хонды слышалась тревога, и он отводил глаза в сторону, словно не был уверен, что я соглашусь. Я вспомнил, что несколько дней назад, когда я с ним познакомился, мой друг, представляя меня, сказал виконту: «Он писатель, так что, если вспомните интересный случай, обязательно ему расскажите». Признаться, меня настолько увлекли воспоминания виконта о давно минувших днях, что я готов был хоть сейчас нанять карету и отправиться вместе с Хондой на окутанные туманом прошлого оживлённые улицы с богатыми кирпичными домами, поэтому с радостью согласился выслушать его рассказ.

 Пойдёмте туда,  предложил Хонда.

Мы прошли к стоявшей в центре зала скамье. Рядом никого не было. Вокруг высились стенды, за стеклом которых висели освещённые холодным светом пасмурного дня старые эстампы и гравюры. Опустив подбородок на серебряный набалдашник трости, виконт Хонда обвёл взглядом зал, словно сверяясь с воспоминаниями, а затем повернулся ко мне и тихо начал рассказ:

 Моего друга звали Миура Наоки. Познакомились мы случайно на пароходе, возвращаясь в Японию из Франции. В ту пору ему только исполнилось двадцать пять лет. Столько же, сколько и мне. Он был точь-в-точь как тот портрет Кикугоро: узкое белое лицо и длинные, расчёсанные на прямой пробор волосы. Будто живое олицетворение тогдашней эры просвещения начала эпохи Мэйдзи. За время долгого путешествия у нас возникла взаимная симпатия, которая переросла в близкую дружбу, и в Японии мы стали встречаться почти каждую неделю. По словам Миуры, его родители крупные помещики из Ситая скончались, пока он был во Франции. Единственный ребёнок в семье, Миура унаследовал солидное состояние. Когда мы познакомились, он жил в полном достатке: большую часть времени развлекался, а на службу в один из банков ходил только для проформы. Вернувшись на родину, он обставил в западном стиле кабинет в особняке родителей близ Рёгоку и зажил жизнью состоятельного человека.

Я вижу сейчас кабинет Миуры так же ясно, как рисунок на том эстампе: выходящие на реку Сумида французские окна, белый потолок с золотым бордюром, кресла и диван красной марокканской кожи, на стене портрет Наполеона, резной книжный шкаф чёрного дерева, мраморный камин с зеркалом, на каминной полке карликовая сосна, в которой души не чаял покойный отец Миуры. Так в те времена обставляли кабинеты. Всё в них противоречило друг другу, вызывало ощущение странной смеси старого и нового, одновременно мрачного и кричащего и напоминало, если позволите ещё одно сравнение, звук расстроенного рояля. Миура, облачённый в дорогое шёлковое кимоно, усаживался под портретом Наполеона и читал что-нибудь вроде стихов Гюго. Кабинет его мог бы послужить натурой для одного из выставленных здесь эстампов. Я всегда со смешанными чувствами смотрел, как мимо проплывали по реке лодки, то и дело заслоняя свет большими белыми парусами.

Хотя Миура жил в роскоши, его, в отличие от многих ровесников, нельзя было застать в увеселительных заведениях Синбаси или Янагибаси. Каждый день он уединялся в своём заново обставленном кабинете и с головой уходил в чтение. Другими словами, он вёл жизнь не банкира, а удалившегося от дел отшельника. Повлияло, конечно, и хрупкое телосложение, не позволявшее Миуре предаваться излишествам, которые могли повредить здоровью. Однако была и другая причина. Миура по характеру, вопреки веяниям модного тогда материализма, был идеалистом чистой воды и поэтому предпочитал одиночество. Он представлял собой образец джентльмена той эпохи, когда в Японию стала проникать западная цивилизация, хотя идеализмом своим скорее напоминал политиков-мечтателей ещё более ранних эпох.

Доказательство тому наша беседа во время спектакля о мятеже Симпурэн[20]. После сцены, где Оно Тэппэй кончает жизнь самоубийством, Миура повернулся ко мне и с серьёзным лицом спросил:

 Ты им сочувствуешь?

Тогда я только что вернулся из поездки по Европе и решительно отвергал всё, что пахло стариной, поэтому очень холодно ответил:

 Нет, нисколько не сочувствую. Те, кто поднимает бунт из-за запрета носить мечи, заслуживают подобной смерти.

Миура покачал головой.

 Возможно, идеалы их были ошибочны. Однако стремление пожертвовать собой ради своих принципов заслуживает даже большего, чем сочувствие.

 Значит, и ты, как эти бунтовщики, готов расстаться со своей прекрасной жизнью ради детской мечты вернуться в эпоху Мэйдзи или даже в древнюю эру богов?  спросил я со смехом.

На что он по-прежнему серьёзно, решительно ответил:

 Я всегда хотел отдать жизнь за идеалы. Пусть даже за детские мечты.

Тогда я посчитал это лишь красивыми словами и не придал им особого значения. Теперь же я понимаю, что на них лежала тень его будущей печальной судьбы. Вы убедитесь в этом, выслушав историю до конца.

Миура не изменял своим принципам, в том числе в вопросе женитьбы. Он отказывался от многочисленных блестящих партий, повторяя: «Я женюсь только по любви».

Однако его понимание любви отличалось от обычного, и если даже девушка очень ему нравилась, до женитьбы дело не доходило.

«В моих чувствах ещё много несовершенного»,  говорил он.

Наблюдать за этим было уже невыносимо, и я иногда вмешивался, предлагая свою помощь.

 Если так препарировать свои чувства, жизнь превратится в кошмар. Надо смириться с тем, что мир может не соответствовать твоим идеалам, и удовольствоваться относительно приемлемой кандидатурой.

Миура оставался при своём мнении и, с жалостью глядя на меня, произносил:

 Если бы я мог этим удовольствоваться, женился бы давным-давно.

Будучи ему другом, я молча выслушивал его рассуждения, а вот родственники, помня о его слабом здоровье и опасаясь, как бы не прекратился их род, намекали, что ему стоит обзавестись хотя бы наложницей. Однако не таков был Миура, чтобы внимать подобным советам. Само слово «наложница» вызывало у него отвращение. Горько улыбаясь, он говорил мне:

 Мы ведь считаем свою страну просвещённой, а наложницы по-прежнему существуют.

Поэтому, возвратившись в Японию, Миура в течение двух или трёх лет посвящал себя чтению, сидя в кабинете наедине с портретом Наполеона, и его друзья окончательно потеряли надежду на то, что он когда-нибудь найдёт любовь.

Однажды дела привели меня в Корею, в город Кэйдзё. Не прошло и месяца, как я вдруг получил от Миуры письмо, в котором он извещал меня о помолвке. Представьте моё удивление! Я не мог не радоваться: наконец-то и он нашёл себе спутницу жизни. Письмо было весьма лаконичным. Он сообщал, что помолвлен с некой Фудзии Кацуми, дочерью правительственного поставщика. Из следующих писем я узнал некоторые подробности. Миура однажды забрёл в храм Хагидэра на острове Янагисима и случайно встретил там владельца антикварной лавки, который нередко бывал в его особняке. Тот пришёл в храм помолиться вместе с господином Фудзии и его дочерью. И вот во время прогулки по аллеям вокруг храма Миура и Кацуми полюбили друг друга. Храм Хагидэра с его соломенной крышей и воротами со статуями бога Нио, со спрятанным в кустах хаги памятным камнем, на котором начертано известное хайку Басё, отличался утончённой красотой и, несомненно, идеально подходил для знакомства незаурядного юноши с прекрасной девушкой. Однако для джентльмена эпохи Просвещения, который без парижского костюма из дому не выйдет, любовь с первого взгляда развивалась по слишком предсказуемому сценарию, и если первое его письмо вызвало у меня улыбку, то теперь я просто не мог удержаться от смеха. Мне не составило труда догадаться, какую роль играл в сватовстве владелец антикварной лавки. Впрочем, всё устроилось как нельзя лучше. Без малейшего промедления к отцу невесты были посланы сваты, и той же осенью сыграли свадьбу. Отношения между новобрачными можно было назвать безупречными. Только одно обстоятельство вызывало у меня удивление и в то же время зависть: даже по письмам, в которых Миура рассказывал о своей супружеской жизни, можно было понять, что этот сдержанный и отстранённый человек совершенно преобразился, внезапно став весёлым и общительным.

Назад Дальше