Однако Сальмон не только смахивал или казался евреем, но был просто евреем, хотя и родился в Штатах[83], куда его родители, утомлённые прелестями черты оседлости, тайнами места жительства и прочими принадлежностями коренными российского государства, перебрались на поселение со всеми знакомыми и родичами, несмотря на искреннюю любовь к оному государству. Сыну, родившемуся после этого и названному во имя этой неискоренимой любви и несмотря на отчаянные протесты раввина Русланом, Сальмоны передали не только коверканый русский язык, которым пользовались они в быту, но и эту любовь, и в детстве только и слышал Руслан от родителей, какая замечательная страна Россия, какие в ней государыни императрицы, и как было бы приятно в ней проживать, не будь некоторых ограничений для лиц иудейского вероисповедания и несчастных случаев, называемых погромами. И когда в Ванкувер пришло однажды невероятное известие, что государыни императрицы больше не царствуют и, что ещё более замечательно, наследовавшее им правительство отменило все ограничения для евреев, Борис, вооружённый одной любовью и знанием языка, с благословения глубоко несчастных своих родителей, глубоко несчастных потому только, что возраст не позволял им вернуться в страну обетованную, покинул [Штаты][84], перебрался через океан и заколесил по великой сибирской дороге в направлении возвращённого рая. Приехав на место, он немедленно убедился, что всё не только не хорошо, но, несмотря на исчезновение императриц, значительно превосходит те недостатки, о которых ему говорили родители. Погромы и избиение евреев практиковались в таких размерах, словно в этом и заключалась цель нового строя. Если бы не американская внешность и не такой же паспорт, Борис бы давно разделил участь своих единоверцев. Знание русского языка, чем он до такой степени гордился, было ни к чему, Борис избегал им пользоваться, перебираясь из одной губернии в другую, колеся вдоль и поперёк юга России и натыкаясь всюду на одно и то же положение. Не в состоянии пробиться назад на Дальний Восток, Владислав с остаточками своей любви уехал в Константинополь. Его путешествие совпало с исходом военных.
Обстановка[85] в русском Константинополе была похуже киевской или ростовской. И однако, странное дело, Митрофан, который, казалось, мог легко из Константинополя вернуться в Штаты или во всяком случае проникнуть в американскую среду, найти себе дело в одном из многочисленных звёздных предприятий, усиленно вгонявших американское проникновение в Турцию, словом, вернуться в воду, в которой он сам, делец и человек трезвый, мог превосходно плавать, Митрофан, к собственному удивлению, стал этой среды чуждаться и вовсе бы забыл о том, что он гражданин Соединённых Штатов, если бы всё-таки деловая сторона его характера не преобладала над стороной сентиментальной. В Америке Митрофан Америку не любил. Здесь он её уже презирал[86]. Всю эту свору, спущенную на Ближний Восток после Версаля[87], Руслан знал достаточно хорошо и не щадил самых последних слов, отзываясь о своих соотечественниках. Возможно, что тут не обходилось и без раздражения, так как, прибыв в Константинополь, Мистислав[88] обнаружил, что хорошие места все уже заняты, а характер его деятельности мало чем должен был отличаться от прочего хищничества.
И вот, поэтому ли или ввиду остаточков любви к далёкой России, если бы ему пришлось самому ответить на этот вопрос, он не ответил бы ни в каком случае, Митридат решил проникнуть в русскую среду. Его появление в «Маяке» было равносильно вторжению оставшихся там, на Севере, в очищенную среду. Митридата не убили, но просто спустили с мраморной лестницы и, может быть, изувечили бы, если бы возмущённый Глеб не извлёк звёздного паспорта. Потерпев подобную неудачу, Глеб, преодолев всё своё отвращение, отправился в американское посольство, в Союз молодых христиан и прочие злачные, как он выражался, места, преисполненные самыми удивительными и человеколюбивыми прожектами помощи русским, и его настойчивость, деловитость и дальновидность были таковы, что посольство и прочие филантропические учреждения решили русским беженцам в конце концов пособить и поручили организацию соответствующих бюро Митридату. И сколь военные ни были возмущены, что им навязали хотя американского, но всё-таки еврея, во власти Митридата была и подмоченная мука, и старое, собранное в Штатах для бедных платье, и бидоны бесплатного керосину, и многие прочие совершенно баснословные вещи, и военщине пришлось в конце концов поступиться последней своей гордостью и обратиться к Митридату за помощью. Так наступил конец света, и жид овладел землёй без остатка.
Что за невероятное и необъяснимое противоречие? Как всякий порядочный американец, Митридат начал свою благотворительную деятельность, чтобы делать дела, но вместо того чтобы делать дела, которые приносили доход, он непременно хотел делать дела с русскими. А какие дела могли быть с этой выброшенной за границу толпой нищих, или во всяком случае ближайших нищих? Скупать у них драгоценности? И Митридат открыл и лавку, и ссудную кассу, и аукционный зал. А так как публика могла не знать адреса, где находятся эти спасительные учреждения Митридата, то Митридат немедленно обзавёлся целой армией всевозможных агентов из восточных, проникновение которых было в русскую среду беспрепятственно, и эти посредники должны были с таким усердием из этой среды выкачивать всё стоящее внимания, с какой сам Митридат снабжал лагеря и общежития американской мукой и остатками американских стоков, за счёт собранных в Штатах в пользу русских беженцев средств. И какой только ерундой он не занимался, какую только заваль не скупал у этих беженцев, вместо того чтобы торговать автомобилями, керосином или играть на понижение. Сказать, что у беженцев, когда они покинули юг России, уже ничего нужного не было, достаточно, чтобы определить, что скупал Митридат. Обручальные кольца, нательные кресты, поношенные меха, старомодные брошки, убогие серьги, подстаканники, столовое серебро, фотографические аппараты и так далее. Затем пошли почтовые марки. Обилие всяческих частных эмиссий, к которым европейские коллекционеры сперва отнеслись с доверием, делало этот товар занимательнее серёг и подстаканников. Для торговли этим товаром Митридат открыл специальную лавку. За почтовыми марками дошла очередь до денежных знаков[89]. Митридат стал хозяином толкучки.
Здесь он действительно господствовал, и безраздельно. Сняв половину греческой прачечной, Сергей ушёл с головой в это дело, выгоды коего казались более чем сомнительными. Он устанавливал цены на эмиссии, создал особую биржу, коей руководил по своему усмотрению, понижал сегодня верхнеудинские рубли, а завтра повышал колчаковские, затем колчаковские падали, зато в спросе были так называемые жуки, за жуками шла очередь моржей и тому подобное. Этакая деятельность заставила Фрола войти в сношение не только с рядовыми беженцами, где у него были уже прочные друзья и защитники, но и верхами белого командования, а потом и разными прочими беженскими правительствами, горским, грузинским, армянским и так далее, находившимися в Константинополе, получая необходимый ему товар из первых рук, заботясь о притоке нового, измышляя новые способы сбыта и приобретения и так далее. И в ту минуту, когда Ильязд готовился наброситься на Синейшину[90], последний, покинув вдруг группу солдат, с которыми он говорил, поспешно вошёл в магазин, на витрине которого было написано чёрными обведёнными золотом буквами: «Фрол[91], покупка и продажа почтовых марок и бумажных денег»[92].
Ильязд ворвался следом. В прачечной, где он оказался теперь, хлопотало несколько увесистых женщин, а в углу, близ входа, стоял стол, за которым в плетёном кресле восседал обыкновеннейший человек, но с видом таким уверенным, будто действительно он был занят каким-либо важным делом[93]. Так как вывеска была английская, то Ильязд обратился по-английски, прося сидящего осведомить его, куда делся русский верзила, только вошедший в лавчонку. Но сидящий, не отвечая на вопрос, длительно осмотрел Ильязда и спросил в свою очередь:
А почему, в сущности, этот верзила вам нужен? вызвав Ильязда на длительную и горячую исповедь. И по мере того как Ильязд говорил, не в силах остановиться, сидящий, внимательно слушавший и отсылавший прочь то и дело врывавшихся русских, предлагавших товар, крича:
Зайдите через полчаса, видите, я ужасно занят (это уже по-русски), приходил в состояние всё большего восхищения, пока наконец не перебил Ильязда:
Действительно, я вас очень хорошо понимаю, вы должны встретиться с великаном, я всё устрою, но вы сами для меня исключительная находка, отныне вы принадлежите мне, исключительно мне, пойдёмте отсюда, здесь нам мешают, расстался с креслом, выбежал на улицу, подозвал к себе какого[-то] белогвардейца, объяснил ему что-то на чудовищном языке и, увлекая Ильязда, бросился вверх по базару в направлении Пера.
Успокойтесь, успокойтесь, кричал он на ходу, я его вам найду. Я всё устрою, всё сделаю для вас. Я, Олег, вам обещаю, а знаете, что значит, когда Олег обещает что-либо?
Но когда они забрались после продолжительного бега в кофейню, Олег, не перестававший в течение всей дороги повторять:
Успокойтесь, я, Олег (с ударением на «о»), вам обещаю, Олег внезапно умолк и, усевшись, уставился на Ильязда, глядя на него с мучительным напряжением. Смущение Ильязда, потрясённого в одинаковой мере встречей с Синейшиной и с этим красавцем, было настолько велико, что он сперва разболтался, потом дал увлечь себя и теперь глупо молчал, позволяя Олегу таращить на него не то зелёные, не то коричневые глаза. Наконец, после продолжительного раздумья, лоб Френкеля вдруг разгладился и на лице его засияла улыбка неистощимого самодовольства, озарявшая его во время изъяснений Ильязда в лавке:
Вы не представляете себе, до какой степени забавно всё, что вы мне рассказали о вашей встрече с высоким турком. Но я делец совершенно, и если теряю время на беседу с вами, то потому только, что вижу во всём этом возможность дела. У вас есть личные соображения, которые я уважаю, но до которых мне нет дела. Вы ими можете не поступаться. Но я вас беру на службу и не скрываю от вас, что вы для меня совершенно исключительная находка. Помилуйте, вы не дурак, явление в Константинополе чрезвычайно редкое, вы русский, избегающий русских и потому от них не зависящий, и, наконец, вы всё-таки русский, но изъясняющийся по-английски, и можете мне служить переводчиком и проводником, так как если бы вы знали, каким языком наделили меня родители, каким языком, закончил он с искренним горем в голосе.
Вы меня берёте к себе в секретари? осведомился Ильязд.
В секретари? Нет, что вы, ваша служба должна заключаться в том, что вы по-прежнему не будете ничего делать, то есть по-прежнему будете вести тот образ жизни, который вы ведёте там, в Софии, и только, я от вас больше ничего не требую, время от времени мы будем встречаться, вы будете меня развлекать вашими невероятными рассказами, и только.
Поймите, чудак вы этакий, дельцы мне не нужны, я сам делец, мне нужны чудаки, такие вздорные, как вы, а таких, как вы, я ещё не видывал. Синие глаза, церковная архитектура, язык цветов, «Девяносто пять». Какие это перлы, какие изумительные перлы. Барнум[94] составил себе порядочное состояние, а в его учреждении не было ни одного такого феномена, как вы. С какой луны вы свалились? Ах, впрочем, не всё ли равно? Россия, Россия, удивительная страна, только она может производить таких феноменов.
Вы не обижаетесь на меня, надеюсь, что я вас приравниваю к уродам? Вы отлично понимаете, продолжал Олег с яростью в голосе, что вы душевный урод и достаточно умны, чтобы усмотреть в этом обиду. Будем называть вещи своими именами. Но предупреждаю вас, не думайте, что я, находя вас забавным, предполагаю забавляться на ваш счёт, предлагаю вам играть роль шута. Нет, я делец, я извлеку из вас не одно дело без всякого для вас ущерба и обиды. Вы остаётесь самим собой, и только. И только, и только, повторил он ещё два раза, отвечая себе на свои мысли.
Ильязд вспомнил о свиных зубах в кармане, об улочке Величества и почувствовал невыразимую скуку. То, что он нуждался в деньгах, так как скудные средства, которыми он располагал, были на исходе, и даже, живя на всём готовом и на иждивении у Хаджи-Бабы, Шерефа и Шоколада, надо было всё-таки что-то зарабатывать, сделало эту скуку ещё острей. Почему он должен был принять предложение, такое унизительное и фальшивое, этого торговца воздухом? Почему это предложение было облечено в такие недопустимые и потому подкупающие Ильязда формы? Он допил кофе, всё без остатка, вместе с гущей, покачался на стуле, смотря в сторону, и громко вздохнул.
До чего вы чувствительны, воскликнул не перестававший наблюдать за ним Борис, уже омрачились, забудьте, забудьте, не вспоминайте о том, что я вам сказал!
Дело не в чувствительности, наконец проговорил Ильязд, преодолев странную лень. Я не хочу чувствами отвечать на ваш деловой подход. Вы предлагаете мне договор, суть которого мне неясна, и в котором таится несомненный подвох. Но я не боюсь вас, мой дорогой, так как нет ничего в мире, что бы могло одолеть моё своенравие. И чтобы вам это доказать, что я, как всякий порядочный человек, готов на что угодно, если только вы платите, я принимаю ваше предложение на условиях взаимности: не забудьте, что я попал к вам в поисках турка, выдающего себя за русского, и которого вы должны знать, так как он скрылся у вас и торгует бумажными деньгами. Я принимаю ваше предложение ничего другого, кроме того, что я делаю, не делать, если вы обяжетесь взамен, чего вы избегаете, пойти и разоблачить этого негодяя.
Еврейчик расхохотался завидным смехом:
Сумасшедший, настоящий сумасшедший, готов продаться в рабство из-за какого-то турка. Но, впрочем, вы же совершеннолетний, знаете, что делаете. Отлично, отлично. Я не только не уклоняюсь от поисков, но готов с вами приняться за них немедленно, в Стамбуле вас подождут, вот пятьдесят лир, это в счёт вашего жалования, идемте пока обедать
Ветер пахнул на них холодом, подымаясь с кладбища через сад, когда они вышли. Но впервые Ильязд не смог погрузиться в мечты и любоваться часом дня. Настойчивый Игорь жужжал над его ухом, восхваляя прелести Константинополя.
Ах, русские, русские, какая удивительная порода! Вы посмотрите, стамбульский затворник, каких чудес они только тут не наделали. Какая жалость, что по слабости моих родителей я родился в Лос-Анджелесе, в Штатах, а не в Киеве, и что столько лет я потерял вне этого замечательного народа. И потом, эта революция, она чуть было не отравила мне всё существование, если бы я не нашёл здесь, в Константинополе, эту среду, несчастный, подумайте, так бы и прожил свой век вне этого замечательного народа. И какая стойкость, какое упорство, каких трудов мне стоило проникнуть в эту замкнутую касту. Посмотрите на это зрелище, разве это не изумительно?
Напротив них на углу стояли два пьяных американских матроса, обнявшись, раскачиваясь и тщетно пытаясь снова тронуться в путь. Впереди двое русских в военной форме стояли рядом, держа в руках головные уборы пьяниц, а далее духовой военный оркестр, играя (ахтырский) марш, топтался на месте, ожидая, когда же матросы тронутся. Впереди же всех, лицом к группе, пытающийся бодриться усатый капельмейстер усиленно размахивал левой рукой, спрятав правую на груди под допотопного образца сюртуком. Прохожие, образовав кольцо вокруг шествия, наслаждались музыкой и видом блюющих матросов.